загрузка...
 
XX. Новая Египетская империя.
Повернутись до змісту

XX. Новая Египетская империя.

Возрождение Египетской империи.— Антоний в Александрии.— Впечатление, произведенное в Италии новой империей.— Постепенная перемена в общественном мнении.— Вторая книга сатир Горация.— Оппозиция Октавиана восточной политике Антония.— Эдильство Агриппы.— Пантеон.— Новые приготовления Антония к завоеванию Парфии.— Первые предзнаменования борьбы между Антонием и Октавианом.— Приближение борьбы: интриги Антония против Октавиана.— Приостановка Антонием своих приготовлений к войне с Парфией.— Замыслы Антония против Октавиана.— Последний государственный переворот Октавиана.— Антоний стягивает свое войско к Эфесу.— Праздник в Эфесе.— Клеопатра следует за войском Антония.

Экспедиция в Армению была не столько настоящим завоеванием, сколько счастливым набегом. Из похищенного золота и серебра Антоний мог начеканить большое количество монет и, не прибегая к египетским финансам, платить жалованье своим солдатам, вести войны, подкупать сенаторов. Поэтому он вернулся из Армении счастливый и гордый своим завоеванием и, не порывая опасный союз с царицей, снова решил возобновить с большими приобретенными средствами попытку завоевания Парфии, которое должно было сделать его властителем римского мира. Однако он согласился удовлетворить одно из наиболее горячих желаний Клеопатры и основать на Востоке новую династию и новое царство для детей Клеопатры. Успех армянской кампании, отчасти бывший результатом данных ею советов, укрепил влияние царицы; впрочем, вероятно, что, решаясь второй раз предпринять войну против парфян, Антоний после своего первого поражения не чувствовал уверенности в успехе и на случай вторичной неудачи, чтобы не быть вынужденным после поражения возвращаться в Италию, хотел приготовить себе убежище за ее пределами. Поэтому Антоний не только вступил в Александрию в триумфальной процессии, «устроенной наподобие той торжественной церемонии, свидетелями которой до сих пор были только Рим и его Капитолий»; но тотчас же после этого, осенью 34 года, одним росчерком пера отнял у Италии и отдал своим детям от Клеопатры значительную часть наследства Александра Великого. Церемония проходила в Гимназии, огромном парке, наполненном зданиями и портиками, который находился возле музея и мавзолея македонского завоевателя. Антоний, Клеопатра и их дети, шестилетние близнецы Клеопатра и Александр и двухлетний Птолемей, появились вместе с Цезарионом перед огромной толпой. Они поднялись на воздвигнутую посреди Гимназия серебряную эстраду, на которой помещались два высоких золотых трона для Антония и Клеопатры и более низкие и маленькие сиденья для детей. Здесь Антоний провозгласил Клеопатру царицей царей и дал ей египетское царство, увеличенное до его древних размеров путем присоединения Кипра и Келесирии, объявил Цезариона законным сыном Цезаря и соправителем его матери, назначил Птолемея царем Финикии, Сирии и Киликии; Александру дал Армению, Мидию, которую тот должен был наследовать в качестве нареченного зятя мидийского царя, и Парфию, которую еще нужно было завоевать; молодой Клеопатре он отдал Ливию, включая Киренаику, вероятно, вплоть до Большого Сирта. Если бы завоевание Парфии сделало из Антония господина положения во всей империи, он мог бы разрушить ее так же легко, как и создал; в случае же неудачи своей второй кампании он мог бы укрыться в этой обширной империи, играя в Александрии роль преемника Александра, вместо того чтобы возвращаться в Италию в условиях неизбежной катастрофы триумвирата. Истощенная и разоренная Италия не имела бы силы напасть на него. Таким, по-видимому, был план Антония.

Клеопатра теперь могла считать, что она, наконец, подняла свое царство из унижения, в которое уже два столетия оно было ввергнуто римской политикой; что она собственными силами, не требуя от Египта никакой жертвы, создала большую империю, «охватывавшую все, что некогда принадлежало Лагидам и первым Селевкидам, с прибавлением римских владений, единство которой покоилось на божественной чете: Антонии-Дионисе, или Озирисе, и Клеопатре-Изиде, живых богах, вокруг которых группировалось их божественное потомство: Александр-Гелиос и Клеопатра-Селена». Она сразу одержала триумфальную дипломатическую и политическую победу, о которой мечтала столько лет и которую готовила такими долгими усилиями; этот триумф должен был навсегда заглушить всякую оппозицию и отвращение, питаемое в Египте к ней и ее правительству. Ее победа была, однако, неполна: Антоний не согласился отдать италийские дела на самотек. Он продолжал поддерживать связь с Римом, так что всегда мог сохранить в своем распоряжении возможность вернуться, если пожелает, в Италию в качестве ее властителя.

Таким образом, подобно богу Янусу, он не переставал быть двуличным человеком, являясь в Александрии царем Египта, а в своих отношениях с Римом действуя как римский проконсул. Он не только не согласился развестись с Октавией, страшась впечатления, которое мог произвести этот поступок на общественное мнение Италии и на его римскую свиту, но и со свойственной ему дерзостью продолжал пользоваться ею как удобным орудием для своих италийских дел. Он направлял к Октавии своих приближенных, отправлявшихся в Рим добиваться должностей или милостей; он заставлял ее выступать его ходатаем перед братом, всякий раз как ему было нужно, бессовестно эксплуатируя доброту этой женщины, которая соглашалась на все и даже продолжала преданно воспитывать детей Фульвии. Что до него, то он приказывал в Александрии давать своим детям от Клеопатры воспитание азиатских принцев; он выбрал им в учителя известного ученого Николая Дамасского и, несмотря на их юность, окружил монархическим церемониалом. Вместе с Клеопатрой он пользовался царской властью, отправлял вместе с ней суд, сопровождал ее в путешествиях, принял звание гимназиарха, усвоил восточные внешность, манеры, пышность, приказывая почитать себя, как Озириса или нового Диониса; он позволил начать в Александрии постройку храма в свою честь и дошел до того, что предоставил Клеопатре охрану из легионариев. Но во всех сделанных в Александрии дарениях он не приписывал себе никакого титула, никакой должности, так что формально никто не мог сказать, кем он был в Александрии. Кроме того, хотя все его акты были утверждены заранее, он хотел, чтобы сенат одобрил сделанные им в Александрии дарения специальным актом для того, чтобы в Риме думали, что они были только одной из тех перемен властителей, которые были так многочисленны, и новым применением римской политики, которая постоянно создавала и разрушала царства в азиатских провинциях. Поэтому он написал отчет об армянской войне и реорганизации восточных провинций, проведенной им во время александрийской церемонии, и в конце года отправил его в Рим своему верному Агенобарбу и преданному Соссию с просьбой доложить отчет сенату в удобный момент и добиться его утверждения.

Устная молва раньше официального сообщения оповестила Италию о событиях в Александрии, которые и вызвали всеобщее изумление и недовольство. Странная восточная политика Антония уже давно раздражала италийцев, но до сих пор никто не смел слишком явно обнаруживать свое недовольство.

Общество, уважавшее Антония больше, чем Октавиана, долго безропотно принимало все, что он делал. Но с некоторого времени финансовые затруднения и налоги начинали слишком сильно угнетать государство и частных лиц; совершенно справедливо полагали, что эти затруднения вызваны прекращением поступления контрибуций с восточных провинций, и национальная гордость в эту эпоху возрождения древних традиций становилась все более и более уязвленной. Если бы Антоний завоевал Парфию, то он мог бы еще заставить умолкнуть недовольных; но он не смог довести до победного конца свое великое предприятие, и Италия по мере распада триумвирата снова обретала свою дерзость, теряла свое долготерпение, роптала на всех, и даже на Антония. Поэтому первые известия относительно александрийских дарений были приняты обществом очень плохо. Те же самые известия причинили весьма сильное беспокойство и в кругу друзей Октавиана. Из всего совершенного Антонием в Александрии одно особенно должно было задеть Октавиана — признание Цезариона законным сыном Цезаря. Этим актом, равно как и оставлением Октавии и ее детей, Антоний нетолько доказывал, что он не заботится более о дружбе с Октавианом, но и объявлял его, так сказать, узурпатором имени и имуществ диктатора. Если столько ссор было между Октавианом и Антонием в то время, когда Октавия была дорогой супругой и желанной советницей триумвира, то что должно было произойти в будущем, когда Антоний попал под влияние царицы, только и мечтавшей о том, как бы лишить Октавиана наследства Цезаря в пользу Цезариона. Кроме того, Антоний только что решил довести до тридцати число своих легионов ввиду войны с Парфией и имел уже многих агентов, занимавшихся набором солдат в Италии и Азии. Стоя во главе тридцати легионов, азиатских контингентов, большого флота и египетских войск, располагая сокровищами царя Армении и Птолемеев, Антоний обладал страшным могуществом, особенно в случае завоевания Парфии. Если в 36 году еще можно было ставить вопрос, что больше доставит Октавиану завоевание Антонием Парфии — выгод или неудобств, то теперь было ясно, что Октавиан должен был сделать все, что только мог, чтобы помешать этому предприятию, ибо удача Антония отдавала бы его в полную власть противника. Для него было одно только средство остановить предприятие — воспротивиться в сенате произведенной Антонием реорганизации восточных провинций. Отказ сената в утверждении отчета Антония, конечно, создал бы ему большие затруднения на Востоке, которые отвратили бы его от войны. Но здесь был риск вызвать новую гражданскую войну и новые бедствия.

Оставив в Далмации для окончания войны Статилия Тавра, Октавиан к концу 34 года возвратился в Рим с желанием 1 января лично вступить второй раз в должность консула, а может быть, также вследствие этих новых осложнений. Он, очевидно, ранее, чем принял такое важное решение, хотел обсудить положение дел со своими наиболее верными советниками. Было бы очень интересно знать из первоисточников соображения, на которых базировались Октавиан и его друзья, принимая окончательное решение в таких трудных обстоятельствах; за недостатком фактов мы, однако, вынуждены строить предположения, исходя из анализа условий, в которых находились Италия и Октавиан. Ситуация в этот момент была страшно запутанной. Стремление многих умов, обеспокоенных ужасным социальным распадом Рима, свидетелями чего они были, возвратиться к историческим источникам нации, к исходным началам Великой империи, все еще прогрессировало с тех пор, как Октавиан в конце 36 года своим политическим поворотом показал, что он и сам склонен к этим идеям. Это движение превращалось теперь в настоящее консервативное движение зажиточных и образованных классов, в которое постепенно дали увлечь себя и сами прежние революционеры. Многие люди открыто стали исповедовать эти идеи; повсюду шли рассуждения о настоящей здоровой морали, которая необходима для искоренения зла.

Литература была наполнена этим духом. Не только Вергилий пропел во второй книге Георгик гимн в честь трудолюбивого, экономного, благочестивого, сурового и скромного крестьянина, который не обременяет республику гражданскими войнами, с тем чтобы «пить из драгоценных сосудов и одеваться в пурпур», но и сам Гораций оставил пустяшные занятия, чтобы обратиться к более важным сюжетам. Решившись наконец опубликовать разные сатиры, которые он до сих пор читал лишь некоторым друзьям, он написал в качестве введения к своему сборнику первую из своих больших моральных сатир, в которой не рассказывает более ни о пустяках, ни о мелких приключениях, но анализирует прискорбную болезнь цивилизации, на которую в стихах и прозе, с мистической торжественностью или с легкой иронией яростно нападало столько великих умов от Христа до Спенсера и Толстого; он критикует сильную и неразумную страсть к богатству ради самого богатства, которая овладевает людьми до потери возможности пользоваться им и порабощает их сильнее самой бедности. С этим пышным введением книга наконец вышла в свет, и Гораций не раскаивался в том, что победил свою нерешительность, ибо приблизительно в это время и, вероятно, вследствие опубликования книги Меценат подарил ему прекрасное имение в Сабинской области с восемью рабами для его обработки и довольно большим участком леса. Благодаря такому подарку Гораций стал зажиточным буржуа, располагающим одним из тех скромных поместий, эксплуатацию которых изучал Варрон и на доходы с которых стремилось жить большинство представителей среднего класса. С этих пор свободный и независимый, успокоенный произошедшими в Октавиане переменами, ободренный возрастающим расположением общества к консервативным идеям, Гораций принялся писать вторую книгу сатир, которая должна была бесконечно превосходить первую не только по искусству композиции диалогов, анекдотов, описаний, иронии, но также по важности трактуемых сюжетов. Не касаясь опасных политических вопросов, Гораций иллюстрировал так остроумно и с юмором в блестящих диалогах, в небольших живо схваченных сценках современных нравов с помощью удивительных парадоксов ту мораль умеренности, простоты и искренности, которую Цицерон с такой торжественностью извлекал из римской традиции и греческой философии, которой во имя Пифагора Дидим Арей обучал Октавиана и к которой понемногу склонялись консервативные стремления всех тех, кто желал мирно пользоваться тем, что они спасли или приобрели во время революции. От утомленного человека этой эпохи, конечно, нельзя было требовать дерзкой смелости Луцилия. Гораций был благоразумен, он говорил о пороках, не называя имен; если же ему приходилось называть людей, то это касалось только не важных персон. Вместо того чтобы тревожить могущественных людей, он предпочитал выводить на сцену мелкого собственника из Венеции по имени Офелла, который, подобно ему, был ограблен в 41 году и успокоился, став колоном того, кто его ограбил; Офеллу он заставляет произносить горячую речь против богатства. Неизвестная жертва гражданских войн осуждает тщеславные и бесплодные расходы, которые влечет за собой роскошь и которые во всех цивилизованных обществах делают стольких людей рабами золота; напротив, он хвалит простоту и умеренность как средство сохранить телесное здоровье и избежать тех желудочных болезней, которые так пугали Горация и которые портят в слишком утонченных цивилизациях здоровье и радость жизни; наконец, он клеймит, как они того заслуживают, богачей, ничего не отдающих своему отечеству. Кроме Офелла Гораций показывает нам обанкротившегося торговца древностями, некоего Дамасиппа, который рассказывает, как Стертиний, один из тех странных философов, которыми был тогда полон Рим, отговорил его топиться в Тибре, изложив свое учение, являющееся утрированным преувеличением стоицизма. Все люди — безумцы; безумцы — жадные, безумцы — скупые, безумцы — моты, честолюбцы, волокиты; сам Гораций — безумец. «Менее, во всяком случае, чем ты...»,— говорит ему наконец поэт; но сколько жестокой правды вложил он прежде этого заключения в уста самого Дамасиппа. Потом мы слышим насмешку над грубым обжорством, распространившимся во время крушения революции в городе, полном разбогатевших разночинцев. Некто Катий торжественно и как важное дело излагает длинное рассуждение об искусстве приготовить и подать кушанья. Добряк между прочим сообщает нам, что нет необходимости давать пышные пиры, но нужно смотреть, чтобы тарелки были чисты и залы хорошо выметены. Другая сатира нападает на страсть к деньгам, «без которых родовитость, добродетель, честь не стоят пучка соломы», и притом нападает на одно из наиболее отвратительных ее проявлений: охоту за завещаниями. Маленькая вилла, подаренная Меценатом, наводит, наконец, поэта на. очень мудрые соображения о спокойствии сельской жизни, заставляет его с отвращением отнестись к отравленной атмосфере городов и напоминает ему басню о городской и сельской мыши. Робкий, довольствующийся немногим, слабого здоровья и лишенный честолюбия, Гораций вполне удовлетворялся таким мировоззрением.

Вторая книга сатир Горация является доказательством возрастающего распространения политических и моральных идей Цицерона и Варрона и громадной метаморфозы в умах, которая хоть и медленно, но неуклонно выступала по мере того, как ослабевало могущество триумвиров и охладевал революционный пыл после удовлетворения наиболее грубых аппетитов. Банды грабителей, отовсюду набросившиеся в 44 г. на Италию, исчезли, разграбив всех: знать, всадников, средние классы; те, кто не погиб, были сыты; ветераны Цезаря жили теперь в Италии как зажиточные рантье. В среде этих бандитов образовался класс выскочек, которым революция принесла богатство и которые, не страшась более консервативной реставрации прежних социальных сил, сами стали превращаться в консерваторов, желать восстановления порядка и, не заинтересованные в триумвирате, охотно позволили увлечь себя в это движение умов к прошлым нравам и учреждениям. Одним словом, победоносная революция потеряла свою силу; понемногу забывали о ненависти, злобе, несчастьях только что окончившегося кризиса к великой радости Октавиана, который уже давно старался поддержать это движение, потому что его прошлое нуждалось в забвении больше, чем прошлое других вождей революции. Действительно, если со времени реформы 35 года он уже не ощущал такой ненависти, как раньше, то воспоминания прошлого были еще слишком живы, и вокруг него оставалось еще слишком много злобы и недоверия. Вергилий, например, который уже знал его, с некоторого времени отзывался о нем с большой похвалой в разных местах георгик, но Гораций сохранял еще глухую сдержанность по отношению к победителю при Филиппах, несмотря на свою любовь к Меценату и на то, что Октавиан поощрял его продолжать моральную пропаганду, начатую им в своих сатирах. Александрийские раздачи и вполне законное недоверие, возбужденное в нем и в его окружающих странной восточной политикой Антония, побудили Октавиана решительно стать в главе этого традиционалистского и национального движения, вместо того чтобы сдержанно покровительствовать ему; он хотел воспользоваться им как защитой против интриг Антония и открыто выступить борцом за национальное дело и традиции, воспротивившись утверждению сделанных в Александрии дарений.

Эта решительность нам, знающим ее последствия, должна казаться очень смелой, но вполне возможно, что Октавиан и его окружение льстили себя в тот момент надеждой приобрести таким путем без особых усилий и опасности популярность. Так как Италия и весь римский мир были совершенно истощены, то, думали они, Антоний не решится легкомысленно начать войну, которая побудила бы его отказаться от завоевания Парфии; он предпочтет, конечно, отказаться от своего великого проекта, который, впрочем, был чреват для него многими опасностями, и остаться в согласии со своим товарищем. Во всяком случае общественное мнение было настроено против этого проекта, и Октавиан, мечтавший заставить забыть свое прошлое и приобрести популярность, не мог упустить такой удобный случай. Результат заседания сената 1 января вполне подтверждает нашу точку зрения. Домиций и Соссий так хорошо угадали намерение Октавиана и так ясно отдавали себе отчет в состоянии общественного мнения, что решили не сообщать сенату ни отчета, ни просьбы Антония. Этим они лишали Октавиана случая выступить защитником национального дела и выигрывали время, чтобы позволить Антонию исправить свою ошибку. Но Октавиан ни за что не хотел отказаться от своего так долго обдумываемого выступления и просил агентов Антония зачитать письма его товарища на заседании сената 1 января 33 года. Те, естественно, отказались. Октавиан настаивал, тогда они согласились прочитать только отчет об армянской войне. Приближался конец года. Не надеясь больше добиться прочтения всех писем Антония и его просьб, Октавиан решил ускорить дело: 1 января 33 года, председательствуя в сенате в качестве нового консула, он произнес речь de summa republica, в которой сам рассказал о состоявшихся в Александрии раздариваниях и строго критиковал их.

Таким образом, Октавиан для приобретения расположения неблагосклонной в нему Италии открыто выступил противником восточной политики Антония. Никто, однако, не предвидел ужасных последствий этой оппозиции. Октавиан, в сущности, хотел только прощупать общественное настроение. После этого заседания все вернулись к своим обычным занятиям, как будто дело шло о заурядном политическом инциденте. Вскоре Октавиан сложил с себя обязанности консула, уступив их одному из своих друзей, и вернулся в Далмацию, а Агриппа, который должен был в этом году исполнять обязанности эдила, все время занимался тем, что давал работу римским ремесленникам, которыми так пренебрегало правительство со времени смерти Клодия и Цезаря. Он за свой счет нанял большое число рабочих для ремонта улиц, реставрации наиболее обветшавших общественных зданий, очищения стоков, исправления водопровода Aquae Marciae, которым больше уже нельзя было пользоваться; он также за свой счет продолжил сооружение saepta Iulia, начатых Цезарем во время галльской войны; он раздавал бедным масло и соль, составил и начал приводить в исполнение еще более обширный проект. Простой народ в Риме издавна любил бани, не простые холодные купания, некогда практиковавшиеся в Тибре ради здоровья и чистоты, но бани как предмет удовольствия, теплые или горячие, сопровождаемые натиранием маслом. Так как не всегда в доме находилась банная комната, то частные предприниматели открывали собственные, часто грязные бани, обслуживаемые рабами; они были доступны всем и стоили иногда всего один квадрант. Агриппа хотел, чтобы в том году все бедняки могли мыться в частных банях за его счет, и загорелся идеей построить в наиболее низкой части Марсова поля, на Козьем болоте, которое он, вероятно, засыпал, сэкономив, таким образом, деньги на покупку земли, изящный sudatorium, или паровую баню, называемую древними лаконской баней, в которой могло мыться большое число простых плебеев. К числу воздвигаемых сооружений должен был присоединиться большой Пантеон, который предназначался быть не храмом всех богов, как часто думали, неправильно толкуя его название, обозначающее просто «очень божественный», но, вероятно, храмом Марса и Венеры, божеств — покровителей юлиевой фамилии. Кроме того, Агриппа постарался придать больше блеска общественным играм, уже давно пришедшим в упадок, и во время первых проведенных им игр заплатил всем цирюльникам Рима, чтобы они бесплатно стригли бедных. Нищета в Риме была столь велика, что этот незначительный расход казался многим обременительным; и цирюльники, бывшие в Риме тогда столь же многочисленны, как теперь в Неаполе и Лондоне, не имели большой прибыли, так что Агриппа одновременно оказал услугу и им, и их клиентам.

Весной 33 года, когда Октавиан спешил заключить мир с далматскими народами, Антоний отдал приказ собрать снова в Армении из разных восточных стран 16 или даже более легионов (в прошлом году он оставил там только несколько их), и сам ранней весной отбыл из Александрии в Армению, где намеревался окончательно заключить союз с мидийским царем. Он был так далек от мысли, что в Италии могут возникнуть какие-либо осложнения по поводу одобрения сделанных в Александрии дарений, что спокойно занимался парфянской кампанией. Поэтому он был очень удивлен, когда по пути в Армению, вероятно в марте, получил известие о произнесенной Октавианом в Риме речи. По какой причине его товарищ, недавно желавший, казалось, жить с ним в мире, теперь воспротивился утверждению сделанного им в Александрии, подвергая его риску потерять свой престиж триумвира на всем Востоке? Недоверие есть чувство, приобретающее наибольшую остроту в минуту опасности; Антоний поэтому тотчас же послал в Рим агентов для более тщательного надзора за Октавианом и его сторонниками, чем делали это его обычные агенты, а также для того, чтобы ответить в сенате и народных собраниях на речи Октавиана, опровергая его обвинения. Октавиан захватил Сицилию и провинции Лепида, наградил своих ветеранов землей; он не разделил с Лепидом поровну набранных солдат, поэтому ему следовало бы вместо того, чтобы обвинять Антония, проявить себя более честным и дать своему товарищу все, что ему причитается. Антоний написал Октавиану также письмо, в котором, отвечая на его намеки, касающиеся Клеопатры, откровенно заявлял, что Клеопатра — его жена, как будто бы Октавии совершенно не существовало, и сделал это в таких циничных выражениях, что мне представляется невозможным привести здесь дошедший до нас отрывок письма; и это очень жаль, потому что тогда мы увидали бы, как два главных в империи лица обмениваются обвинениями в тоне, достойном пьяных ломовых извозчиков. Пристойность была вещью, совершенно неизвестной древним. Во всяком случае Антоний, не видя больших препятствий, чтобы отказаться от экспедиции против парфян, продолжал свой путь в Армению.

По возвращении из Далмации, вероятно в июне или июле, Октавиан получил в Риме письмо Антония и узнал, что тот послал агентов для надзора за ним, интриг и для ответа на его обвинения. Возражение Антония было изложено искусно, и беспристрастная публика не могла не признать его правоту: если италийское общество не одобряло поступков Антония в Александрии, то все же оно не было охвачено тем негодованием, которое доставило бы столько удовольствия противникам Антония. Попытка Октавиана прощупать общественное мнение не имела того успеха, на который он надеялся. Политический мир проявлял себя еще более сдержанно и осмотрительно, чем публика. Теоретически в болтовне на форуме или в тесном кружке все преклонялись перед республикой, почитали старые латинские традиции, желали возвращения к истинно римской политике, но когда дело касалось того, чтобы превратить эти частные разговоры в публичные акты, не находилось никого, готового испытать на себе гнев Антония. Он был слишком могуществен, был не только главой государства, имевшим грозную армию, но и располагал значительными богатствами, с которыми каждую минуту мог прийти на помощь к тому или другому сенатору, находившемуся в затруднительном положении. Поэтому, если многие и не поддерживали открыто Антония, то вместе с тем они не одобряли и организованной ему Октавианом оппозиции. Что было делать Октавиану теперь, когда он поссорился с Антонием и видел политический мир таким неопределенным, а общество таким холодным и робким? Установленный законом срок триумвирата подходил к концу, и это еще более запутывало положение дел. Продлить триумвират, как в 37 году, было совершенно невозможно. Он был абсолютно дискредитирован и потерял основание для своего существования; сами ветераны, магистраты, ставшие в последние годы сенаторами, приобретшие конфискованное имущество, наконец, все те, кто был обязан своим возвышением триумвирам, чувствуя себя теперь в безопасности, стали противниками этого бестолкового и беззаконного режима, продолжавшегося слишком долго. Разделение империи всем казалось бессмысленным и невыносимым. Могли ли Антоний и Октавиан поддерживать, вопреки единодушно выраженному общественному мнению, столь обесславленный режим, даже если бы им удалось принудить комиции возобновить закон?

С другой стороны, Октавиан, умудренный опытом, конечно, не думал, просто восстановив старые республиканские учреждения, возвращаться к частной жизни; и даже если бы он хотел сделать это, то ему не позволило бы его ближайшее окружение. Он действительно не имел престижа страшного Суллы, чтобы быть в состоянии предаться отдыху, не компрометируя всех столь многочисленных лиц, группировавшихся вокруг него, а также политическую котерию, вождем которой он был. Положение стало очень сложным и неясным, и, чтобы выйти из него, нужно было вступить в соглашение с Антонием, который был разгневан и предъявлял самые безумные претензии. Не было иного средства заставить его изменить политику, как противопоставить его обвинениям свои обвинения, его требованиям — свои требования. Таким образом, Октавиан — и это вечный закон всякой борьбы — был вынужден идти далее и начал адресовать свои нападки и обвинения не самому Антонию, бывшему слишком уважаемым и могущественным, а Клеопатре, ненавистной римлянам по многим причинам. На обвинения Антония он сам отвечал обвинениями и заставлял своих сторонников в речах, произносимых в сенате и публичных собраниях. Он упрекал его в том, что он живет с Клеопатрой, рассматривает как своих сыновей побочных детей, прижитых с ней, сделал царице значительные подарки за счет Рима, признал Цезариона законным сыном Цезаря. Он советовал ему дать своим ветеранам земли, завоеванные в Армении и Парфии, порицал вероломство, с которым Антоний действовал против армянского царя, и изъявлял готовность разделить с ними провинции Лепида, если тот даст ему часть Египта и Армении. Это был наиболее сильный вызов: говоря таким образом, Октавиан как бы заявлял, что Египет должен рассматриваться уже как римская провинция.

Положение становилось тревожным, и в Риме назревало беспокойство: уже не в первый раз мелкие и жалкие ссоры порождали кровопролитные гражданские войны. Но еще более встревожены были при александрийском дворе. Клеопатра видела, что в Риме вокруг Октавиана образуется партия, противящаяся возрождению египетского царства и которая рано или поздно, по всей вероятности, начнет войну по этому поводу. Возможно, что Клеопатра с помощью вестников сообщила о своих страхах Антонию и сумела подействовать на него даже на расстоянии; а может быть, и сам Антоний во время своего похода в Армению пришел к заключению, что оппозиция, как ранее тарентские переговоры, имела целью расстроить его кампанию против Парфии и что, следовательно, полезно до начала войны урегулировать окончательно дела в Италии, сведя к нулю противодействие его восточной политике. Оба эти предположения вполне правомерны. Во всяком случае, летом 33 года, в то время как Антоний приближался с частью своей армии к Араксу, идя навстречу мидийскому царю, он вдруг изменил свои планы и решил использовать следующий год не на завоевание Парфии, а на избавление от своего соперника. В данный момент он был согласен предложить в помощь царю Мидии отряд римских солдат для войны с парфянским царем и просил у него в обмен кавалерию. Он рассчитывал собрать в Эфесе в Малой Азии большую армию и флот и в момент окончания власти триумвиров повторить маневр, столь удавшийся Цезарю в 50 году: он намерен был послать сенату предложение отказаться от своих полномочий, если то же сделает Октавиан. В случае согласия Октавиана Антоний, воспользовавшись временем, необходимым для пересылки решения, рассчитывал, вероятно, под предлогом войны с парфянами продлить свои полномочия, в то время как Октавиан уже сложит свои; если же Октавиан не согласится на его предложение, тогда он будет вправе начать войну как защитник свободы, попранной соперником, и как борец с тиранией Октавиана. Присутствие в Эфесе большой армии должно было придать силу дипломатическим аргументам. Более счастливый в этом, нежели Цезарь, он мог в своей интриге рассчитывать на обоих консулов 33 года: Домиция Агенобарба и Соссия. Он убедил их, что желает упразднения триумвирата и восстановления республиканской конституции; этим средством он побудил их предложить немедленно по вступлении в должность в начале 32 года назначить преемников Октавиану в командовании армией в том случае, если Октавиан, что было вероятно, оставит Рим и будет продолжать пользоваться властью в качестве проконсула. В то же самое время он послал Клеопатре приказ подготовить военное снаряжение и деньги.

При свидании с мидийским царем Антоний сделал ему свои новые предложения. Царь принял их, но искусно изменил условия договора в свою пользу, по которым ему также отходила часть Армении. Стесненный положением дел в Италии, Антоний уступил и отдал Полемону Малую Армению в надежде обеспечить себе его поддержку. Потом, в августе или сентябре, он послал Клеопатре приглашение приехать в Эфес и сам направился в этот город, к которому уже выступила часть его армии. Расстояние составляли 1500 миль. В Италии тем временем Октавиан старался привлечь на свою сторону общественное мнение, льстя во всем, даже в самых мелочах, националистическому и традиционалистическому движению. В тот самый момент, когда преклонение перед стариной стало особенно широко развиваться в Риме, случилось, что один из старейших римских храмов, храм Юпитера Феретрийского, построенный, как утверждали, Рому лом и полный древних трофеев прежних войн, обрушился, как бы показывая, сколь заботливо раньше относились к памятникам, напоминающим о самом начале Великой империи. Все археологи и патриоты были безутешны; Аттик, большой любитель археологии, написал Октавиану, призывая его восстановить храм; и Октавиан поспешил исполнить это желание, будучи счастлив еще раз доказать свое горячее уважение к великим памятникам прошлого. Агриппа, со своей стороны, занимался живыми людьми и продолжал сорить деньгами среди людей и забавлять их. Он прибавил к бегам во время Римских игр (Ludi Romani) вид лотереи, приказав бросать в публику тессеры, на которых было написано название предмета, на который имел право поймавший тессеру. Он приказал также расставить посреди цирка столы, наполненные подарками, которые народу разрешалось разбирать после представления. Можно вообразить, какую ужасную свалку, какие бои кулаками и ногами вызвало такое распоряжение. Подкуп был всегда самым верным и самым быстрым средством управлять массами.

Вместе с тем сторонники Октавиана продолжали восстанавливать общество против Клеопатры: ей стали приписывать намерение завоевать Италию и царствовать над Римом; изобретали и распространяли самые невероятные анекдоты о ее жизни, ее нравах, ее расточительности; рассказывали, например, знаменитую историю с жемчужиной стоимостью в десять миллионов сестерциев, якобы проглоченной царицей; старались представить обществу ожидаемую борьбу как защиту против опасных честолюбивых замыслов Клеопатры, не имевшей в действительности ни одного из тех дерзких планов, которые приписывали ей ее враги в Риме. Клеопатра, со своей стороны, если и не собиралась царствовать в Капитолии, то все же прекрасно была осведомлена о происходившем в Италии. Она наблюдала за действиями Октавиана и, видя, что он для сохранения своей власти старается восстановить Италию против нее и ее царства, со своей обычной энергией старалась защитить египетское могущество, которое только что было восстановлено. Она приказала собрать по всему своему царству хлеб, одежды, металл и все необходимое для войны, взяла в казначействе Лагидов 20 000 талантов, т. е. около ста миллионов сестерциев, собрала египетский флот из двухсот кораблей, и со всем этим отплыла к Эфесу навстречу Антонию. Она окончательно решила встать на сторону Антония и сопровождать его на войну, которая должна была решить участь новой Египетской империи; она хотела не только помочь Антонию одержать победу, но и помешать триумвирам прийти к соглашению, принеся в жертву ее царство.

Итак, к концу 33 года Клеопатра отправилась из Египта навстречу Антонию; последний приближался к Эфесу, куда стягивал свой флот и приказал восточным государям послать зимой солдат и корабли. Октавиан, нерешительный, как всегда, наблюдал в Риме за событиями. Конец триумвирата приближался, что-то должно было произойти. В конце года ему пришло письмо, в котором Антоний объявлял, что передаст свою власть в руки народа и сената, если Октавиан сделает то же самое. Это притворство должно было вызвать улыбку у людей, опытных в политике, но доверчивая публика не могла оставаться спокойной, она верила в искренность Антония и пришла в восторг, убежденная, что выдвинутые против него в последнее время обвинения были изобретенной его врагами клеветой. Так как, в сущности, Антония всегда уважали больше, чем Октавиана, то к нему всегда питали и большее доверие и предпочитали, чтобы он, а не его товарищ взял на себя восстановление в Италии конституции, порядка, мира, того спокойного и мирного состояния, которого желали все. Поэтому в конце года, чтобы сохранить в качестве временного проконсула командование армией, Октавиан должен был прибегнуть к тому же средству, что и в 37 году: вечером 31 декабря он выехал из Рима. Триумвират на этот раз окончательно умер, не было сделано никакого предложения о его продлении. Октавиан и Антоний отдавали отчет себе в желаниях нации: республика, к великой радости народа, была восстановлена. На следующий день, 1 января 32 года, сенат собрался под председательством консулов, снова ставших первыми магистратами республики, и Гай Соссий тотчас же привел в исполнение выработанный Антонием план. Он огласил сделанные Антонием заявления по поводу возвращения его к частной жизни и, по словам Диона, заключил свое выступление предложением, направленным против Октавиана и состоявшим, вероятно, в призыве того отказаться от командования армией и назначить на его место новых генералов.

Источники не говорят нам о мнениях сенаторов по поводу этого предложения, но, вероятно, большинство их было им напугано. Не возвращались ли времена Цезаря и Помпея, когда, прежде чем обнажить мечи с той и другой стороны, делали столько аналогичных неискренних предложений, чтобы или обоим одновременно вернуться к частной жизни или ни одному? И как бы в дополнение аналогии один народный трибун, сторонник Октавиана, поднялся, обрел вдруг голос трибунской власти, молчавший уже десять лет, и наложил свое veto. Республика воистину была восстановлена, так как все видели, что снова возрождается тот обструкционизм, которым некогда пользовались партии, чтобы парализовать всякое действие. Таким образом, на первом заседании сената, собранном по упразднении триумвирата, не пришли ни к какому заключению. Но это не могло долго продолжаться. Слишком важные интересы были затронуты в этой ссоре: Октавиан не замедлил заметить, что, продолжая таким образом, он заблудится в непроходимом лесу парламентских маневров, не добившись никакого результата. Он опасался, что если не устрашить своих противников достаточно энергичными действиями, то они ободрятся, для того чтобы отнять у него командование армией, поколебав этим верность солдат, боявшихся не Домиция или Соссия, а Антония. Поэтому он решился на государственный переворот. Через несколько дней он вернулся в Рим во главе небольшого отряда солдат; с ними и с толпой сторонников, вооруженных спрятанными под тогами кинжалами, он вошел в сенат и произнес речь, в которой изложил в умеренном тоне свои претензии к Антонию и порицал поступок Соссия. Ни Соссий, ни кто другой не осмелился ответить ему, и тогда он назначил заседание, вероятно, на 15 число, в котором документально обещал доказать свои обвинения против Антония.

Принужденный на время отказаться от умеренности, доказательства которой он предоставлял в течение трех лет, Октавиан старался осуществить государственный переворот с возможно меньшим насилием. Но все же его поступок был очень дурно принят недоверчивой публикой, которая, веря в искренность заявлений Антония, рассматривала этот государственный переворот как новое беззаконие, имевшее целью продлить тиранию триумвиров. Прошлого Октавиана не забыли и спрашивали себя, не возвращается ли он после недолгого раскаяния к своей жестокой и насильственной политике. Все, даже оба консула, не ожидавшие такого волюнтаристского поступка, испугались: Антоний был слишком далеко. Что могут они, консулы, не имеющие военной силы, сделать против человека, командующего всеми находившимися тогда в Италии армиями? Не зная, на что решиться и не желая снова оставаться безгласными в сенате, как это было на последнем заседании, оба они до 15 января тайно выехали из Рима с намерением отправиться к Антонию. Бегство консулов — новый признак общих политических потрясений — еще более взволновало уже и без того встревоженное общество; многие сенаторы, бывшие или казавшиеся подозрительными Октавиану, отправились к Антонию. Гораций впервые осмелился написать политические стихи и выразил в сильных ямбах мнение беспартийных людей, называя преступниками людей обеих партий: «Куда, куда стремитесь вы, преступные?». Авторитет триумвиров должен был очень ослабеть, для того чтобы писатель, обязанный своим положением покровительству Мецената, осмелился с такой независимостью судить о вожде своего покровителя. И действительно, Октавиан, весьма озабоченный дурным впечатлением, произведенным его переворотом и бегством стольких выдающихся людей, чувствуя свою растущую непопулярность и недоверие к себе, понимал, что любые строгости еще более взбудоражат Италию, у которой ему скоро пришлось бы опять просить денег и людей; он пришел к счастливой идее объявить, что позволяет беспрепятственно уехать к Антонию всем желающим; это заявление несколько успокоило умы. Уехали около четырехсот сенаторов, остались же семьсот—восемьсот.

Антоний тем временем прибыл в Эфес, куда со всех концов Востока и Запада, из Иллирии, Сирии, Армении и с Черного моря собрались корабли, нагруженные хлебом, тканями, железом, деревом, и самые разнообразные войска, предводимые царями, династами и тетрархами Азии и Африки: Бокхом — царем Мавритании, Таркондиметом — динасгом верхней Киликии, Архелаем — царем Каппадокии, Филадельфом — царем Пафлагонии, Митридатом — царем Комагены, Садаласом и Реметалком — царями Фракии, Аминтой — царем Галатии. Наконец, с египетским флотом, с казной в две тысячи талантов и обширной свитой прибыла и Клеопатра. На узких улицах Эфеса смешались солдаты девятнадцати римских легионов, сильные азиатские галлы, воинственные мавры, солдаты из Каппадокии и Пафлагонии, египетские матросы; повсюду на перекрестках звучали самые разные языки. Со всех сторон Востока собрались в Эфес не только военные люди, но и, чтобы забавлять солдат и их командиров, служители их удовольствий: гетеры, певицы, кифареды, комедианты, танцовщицы, мимы. Древний азиатский город никогда не принимал в своих величественных дворцах и общественных зданиях столько важных лиц. Ежедневно в городе происходили празднества, банкеты, процессии, спектакли, на которых все эти цари соперничали в блеске и пышности вокруг Клеопатры, руководившей оргией, демонстрирующей больше великолепия, чем все другие, господствующей, как истинная царица роскоши, над азиатскими царями и подававшей всем пример — с блеском готовиться к войне, как будто бы она хотела опьянить эту столь разнородную толпу, чтобы вернее толкнуть ее к решительной борьбе и падению в пропасть. Весь римский мир был в томительной скорби: Италия боялась снова увидеть потоки римской крови. Однако, будто не замечая столь печального волнения, когда самое древнее, могущественное и образованное царство Востока доживало свой последний час, Эфес день и ночь оглашался радостными песнями; в столпотворении оружия, языков и рас устроили как бы авансом, как будто уже одержав победу, большую триумфальную оргию, в то время как еще предстояло сражаться. Стон земли был заглушен звуками флейт и лир. Как всегда, безжалостная к побежденным история заклеймила позором эти безумные оргии накануне великого испытания. Но если внимательно прислушаться к отдаленному эху этих празднеств, то из глубины веков еще и теперь различим глухой и скорбный стон агонии. Предстоящая война не была решительной борьбой за завоевание монархической власти в Риме, как считают все историки, но борьбой, которая должна была укрепить или разрушить новую Египетскую империю; это была не война Октавиана против Антония, а война Клеопатры против Рима, последняя отчаянная попытка единственной уцелевшей из основанных генералами Александра династий вновь обрести могущество, уже два столетия уничтожаемое роковой силой экспансии Римской империи. Интеллектуализм, меркантилизм, роскошь, наслаждения, господство денег до такой степени расшатали политическую и военную мощь Египта, что, истощив все самые изощренные средства дипломатии и подкупа, эта династия решилась на странную, беспорядочную и необычайную защиту, придуманную этой женщиной, которая если и не могла спасти царства Лагидов, то по крайней мере вела его к оригинальной, живописной и громкой катастрофе, которую люди никогда не забудут. Египет кончился не так бесславно, как Пергамское царство,— простой подписью, приложенной к жалкому протоколу. Пользуясь всеми средствами, которыми могла располагать не только царица Египта, но и женщина, Клеопатра попыталась извлечь наибольшую выгоду для своего государства из того страшного политического хаоса, в котором, казалось, рушится Рим. Она попыталась отвлечь от великого италийского города одного за другим двух из тех могущественных кондотьеров, которые, казалось, держали в руках судьбы республики. Ей удалось, таким образом, объединить вокруг себя, в своих честолюбивых целях тридцать легионов, восемьсот кораблей и самых могущественных восточных владык под командой самого храброго вождя и знаменитейшего человека своего времени. Но она была готова сделать одну вещь еще более необычайную, никогда не виданную в мировой истории: она намеревалась сопровождать армию на войне, перенося в лагерь, в среду солдатчины пышный строй своего дворца, своих женщин, своих евнухов, свои ковры, свою золотую утварь, свои драгоценности; она собиралась жить среди людей, увешенных оружием, лежа под turpe conopium — тончайшей тканью, защищавшей ее нежную кожу от укусов насекомых. Не женский каприз, но крайняя необходимость толкнула ее на этот последний шаг. Восточные владыки следовали за Антонием только потому, что он внушал им почтение и страх, а не потому, что они желали восстановить могущество Египта; Антоний, по-видимому, оставался тверд в своем намерении укрепить новый порядок вещей, установленный на Востоке, но он вынужден был делать вид, что выступает на защиту республики, чтобы не оттолкнуть от себя слишком значительное число своих римских сторонников; они могли оказать ему помощь, но могли и постараться удержать его в тот момент, когда цель войны покажется им достигнутой. В видимом согласии огромной армии скрывалось много семян раздора и измены. Устоит ли Антоний в своем намерении, несмотря на все затруднения? Нелепость цели, поставленной Клеопатрой, желавшей разрешить великий военный конфликт чудесным проявлением хитрости, и особенность чисто женских средств, которыми она пользовалась до сих пор, вели ее от одной эксцентричности к другой, вплоть до вмешательства в дела генералов, следования за армиями, присутствия на военных советах, обсуждения стратегических планов — с целью наблюдать за тем, как бы война не уклонилась в сторону от единственной интересовавшей ее цели: защиты новой Египетской империи от экспансии Рима.

 



загрузка...