загрузка...
 
ЛЕКЦИЯ 7. ИСТОРИОГРАФИЯ В ЕДИНОМ РУССКОМ ГОСУДАРСТВЕ ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XV—НАЧАЛА XVII вв.
Повернутись до змісту
Вторая половина XV — начало XVII в.— времена существенных изменений в русской историографии, которые должны рассматриваться в связи с процессом складывания единого государства и развитием самодержавия. Необходимо отметить появление черт эпохи Возрождения в русской историографии этого периода.
Немаловажную роль в подрыве феодальной раздробленности сыграла победа Василия II Темного в феодальной войне первой половины XV в. В период феодальной войны и междоусобной смуты, «в суровых приемах ликвидации этой смуты великокняжеской властью впервые повеял над Великороссией дух „грозного" царя, воплощенный в деятельности питомца этих лет Ивана III, его сына Василия III и завершителя их дел Ивана Грозного».
Значительным событием истории исторических знаний явилось составление, возможно при митрополичьем дворе, общерусского летописного свода, условно именуемого сводом 1448 г.2 Это произведение отражало настроение представителей разных классов русского общества, измученного и возмущенного жестокой феодальной войной. Общерусские мотивы и стремление к государственному единству звучат в своде 1448 г. значительно отчетливее, чем во всем предшествующем летописании.
В данный свод вошла пространная повесть о Куликовской битве, в несколько раз превышающая по размерам повесть, изложенную в Троицкой летописи. Подробно описаны сборы в поход, переправа через Дон и ход сражения, включены обширные риторические рассуждения и молитвы, призванные возвеличить Дмитрия Донского и героев битвы.
В свод помещены уже упомянутое выше «Слово о житии и представлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя русского», в котором Дмитрий выступает как величайший из- всех известных в мире правителей, и «Повесть о нашествии Тохтамыша на Москву», содержащая сведения о бегстве из города бояр и высшего духовенства и об участии в обороне Москвы «гостей» и «суконников». В авторе повести исследователи видят человека близкого к торговой среде.
Вместе с расширенными известиями по истории Московского княжества свод 1448 г. включает пространные известия из истории Тверского княжества (например, «Повесть о Михаиле Яросла-виче»), из истории Пскова («Повесть о Довмонте»), из истории Новгорода («Повесть о Липецкой Литве»). В изложение истории Киевской и Владимиро-Суздальской Руси вставляются тексты и рассуждения о вреде «братоненавидения» и смут (например, житийные тексты об убийстве Бориса и Глеба Святополком). Заботясь о расширении летописного' изложения в целях возвеличивания московских князей и патриотических подвигов борцов с иноземным игом, сводчик 1448 г. заимствует из фольклора рассказ об Александре Поповиче и включает в рассказ о битве на Калке повествование о гибели этого былинного героя и еще десяти «храбров». Быть может, из фольклора была позаимствована и фигура Гостомысла, основавшего Новгород и ставшего первым новгородским старейшиной.
Я- С. Лурье справедливо заметил, что свод 1448 г. «благодаря широкому общерусскому составу и характеру сыграл ...важнейшую, определяющую роль в истории летописания последующего времени».
Ярким памятником московского великокняжеского летописания был свод 1479—1480 гг., создание которого было связано с окончательным присоединением Новгорода. В отличие от Троицкой летописи 1408 г., в своде 1479 г. говорится не только об упрямстве и непокорности новгородцев, но и объявляется, что Новгород есть исконное и традиционное владение великих князей. Приводится заявление Ивана ІЇІ о том, что «людие новго-родстии» — это его отчина «изначала от дед и прадед наших». Тезис о преемственности великокняжеской власти позволяет Ивану III и его летописцу использовать данные о правлении древнекиевских князей в Новгороде как основание для полного подчинения Новгорода власти Московского великого князя.
Тезис о переносе главного центра русских земель из Киева во Владимир был, как мы видели, выдвинут еще во Владимирском своде 1177 г. Этот тезис находит в великокняжеском летописании 1470-х годов дальнейшее развитие. Здесь говорится о переносе главного города сначала из Киева во Владимир, а затем из Владимира в Москву. Как наследник киевских великих князей Иван III противопоставляется князьям литовским, претензии которых на Новгород объявляются, таким образом, незаконными.
Заимствуя из предшествующих летописей известие об изгнании новгородцами в 1171 г. князя Романа, сводчик 1479 г. от себя добавляет: «Таков бо бе обычай окаянных смердов изменников». А приводя под 1341 г. описание мирного договора Новгорода с великим князем Семеном, вносит в заимствованный текст такую поправку:
В общерусских сводах XIV в. роль московских князей по отношению к тверским выглядела часто неблаговидной; сводчик 1479 г. и тут старается изменить впечатление читателей. Так, он устраняет указание на то, что Иван Калита содействовал хану в убийстве тверского князя Александра Михайловича, и вовсе исключает фразу — «приимша горкую нужную (насильственную.—А. Ш.) смерть за христианскую веру»,4 поскольку эта фраза возвеличивала тверского конкурента Ивана Калиты.
В летописании 1470-х годов уделяется первостепенное внимание собиранию Иваном Калитой и его преемниками своих «отчин» и о подчинении русских земель его «воле».
Для официальной историографии второй половины XV в., как, впрочем, и для историографии предшествующего периода, характерна феодальная классовая направленность. Она отчетливо проявилась в приведенной выше оценке летописцем 1479 г. новгородских изменников как «окаянных смердов». Новизна в официальной русской историографии этого периода заключалась в более отчетливой и определенной, чем раньше, идее единодержавия и ликвидации всех самостоятельных и полусамостоятельных государств.
В XV—XVI вв. в России усиливается интерес к всеобщей истории. Одной из предпосылок составления соответствующих трудов было стремление показать величие и всемирноисториче-скую роль Москвы и московских государей как блюстителей истинной веры и носителей лучших мировых традиций. В своде 1479 г. приводился обширный текст о Флорентийской унии, долженствующий доказать отход Византии от правоверия к «латинству».
Не ограничиваясь отдельными повестями из истории других государств, русские книжники создают компилятивный Хронограф, т. е. произведение, в котором повествовалось о ходе всемирной истории начиная с вавилонского столпотворения («хро-нос» — время, «графо» — пишу): На основе Ветхого и Нового заветов, «Иудейской войны» Иосифа Флавия, византийских хроник и южнославянских источников излагается история Древнего Востока, античного мира, Византии; на основании русских источников во всемирную историю включаются 'события отечественной истории.
До нас дошел Хронограф, который ранее датировался 1512 г.,. а новейшим исследователем передатирован на 1516—1522 гг.5 В основе его лежал протограф, относящийся к XV в. Составители Хронографа использовали периодизацию всемирной истории по четырем монархиям. В данном случае это были Вавилон, Персия, Греко-Македонское царство и Римская империя. Использовали они и идею «длящегося Рима». После падения Рима центр мировой истории переместился согласно Хронографу в Константинополь. Упадок «ветхого и престарого» Рима был связан с отходом от православного христианства. Константинополь же римских пап «извергоша и проклятию предаша». Однако затем и Константинополь стал отступать от православной ортодоксии. Хронограф содержит описание падения Константинополя в 1453 г., и автор пишет по этому поводу, что Греческое, Болгарское и другие балканские царства «грех ради наших божиим попущением безбожний турци поплениша», а Российская земля «божиею милостию... растет, и младеет, и возвышается», и будет расти и расширяться «до скончания века».6
Идея «богоизбранности Руси» получила развитие в теории «Москва — третий Рим», которая была сформулирована монахом Псковско-Печерского монастыря Филофеем около 1524 г. Она отражала враждебные католицизму («латинству») настроения русских церковников. Филофей говорил, что «два Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти». Под двумя павшими Римами, кроме собственно Рима, подразумевался Константинополь, погибший в результате отхода от истинного православия (Флорентийская уния 1439 г.). Главой правоверного христианства после взятия Константинополя турками стала Москва.
Теория «Москва — третий Рим» служила укреплению авторитета русской православной церкви. Что же касается до Московского правительства, то оно использовало другую теорию, связывавшую русскую государственность с мировыми державами прошлого. Связь эта была декларирована в «Послании о Мономаховом венце» Спиридона Саввы (1510—нач. 1520-х годов) и в «Сказании о князьях Владимирских». Согласно этой теории византийский император Константин Мономах передал непосредственно князю киевскому Владимиру Мономаху царский венец и животворящий крест Легенда получила распространение, несмотря на то, что из переводной литературы было известно, что Константин умер в 1055 г., тогда как Владимир княжил в Киеве в XII в. Версия о передаче регалий сочеталась с легендой о просхождении Московских государей от императоров первого Рима. Наследником Августа, цесаря Римского, объявляется его брат — мифический Прус, а наследником Пруса — Рюрик, основатель династии русских князей.
Величественной и пышной родословной московских государей противопоставлялась родословная литовских государей, происходивших от Гедимина, который якобы был конюхом. Потомки цесаря Августа, с одной стороны, и потомки конюха — с другой. Кто же из них имеет подлинные права на владение русскими землями и на их объединение?7 В отличие от теории «Москва — третий Рим», идеи «Сказания о князьях Владимирских» уже в 1530-е годы проникли на страницы летописи и к середине XVI в. вошли во многие официальные (в том числе дипломатические) документы и использовались для обоснования российского самодержавия.
А. С. Орлов и Д. С. Лихачев обратили внимание на то, что в XVI в. историческая литература идет по пути создания произведений грандиозных масштабов и пышных форм. «Авторы стараются действовать на своих читателей величиной своих произведений, длиной похвал, многочисленностью повторений, сложностью стиля».9 К числу таких грандиозных по размерам и наполненных похвалами князьям произведений относятся Воскресенская и Никоновская летописи. Названия этих летописей связаны с судьбой некоторых их списков в XVII в. Список Воскресенской летописи тогда хранился в Воскресенском на Истре монастыре, созданном патриархом Никоном, а список Никоновской летописи принадлежал самому патриарху Никону.
Дошедший до нас текст Воскресенской летописи был составлен в первой половине 1540-х годов в период боярского правления и обнаруживает явные симпатии к партии Шуйских. Изложение доведено до 1541 г.
Первая редакция Никоновской летописи была доведена до 1520 г., а составлялась в 1526—1530 гг. Тонкий текстологический анализ с применением методов математической статистики позволил Б. М. Клоосу доказать, что активным участником составления первой редакции Никоновского свода был митрополит Даниил. Позднее свод Даниила был продолжен, и возникла новая редакция летописи, доведенная до 1558 г.10
По повелению Ивана Грозного, скорее всего в период 1568— 1576 гг. был составлен Лицевой свод (летопись в лицах, т. е. иллюстрированная). О масштабах этого предприятия можно судить по тому, что в дошедшей до нас рукописи (часть свода утрачена), насчитывается 9700 листов и 16 000 иллюстраций. Изложение начинается от сотворения мира и через Евангелие ведется к возникновению Русского государства. Далее повествование строится на Никоновской летописи и доводится до «счастливых событий» царствования Ивана IV.1' Б. М. Клоос полагает, что Лицевой свод был создан в опричной столице — Александровской слободе. Царь не только был инициатором этой самой подробной русской летописи, но и лично рассматривал ее около 1575 г. Тот раздел свода, который был посвящен его царствованию, вызвал неудовольствие ' Грозного. По его требованию текст был подвергнут существенной корректировке в целях более резкого обличения боярских «смут и мятежей» и в целях оправдания царских опал.12
В начале 1560-х годов духовник Ивана IV Андрей, ставший впоследствие митрополитом (под именем Афанасий), составил Степенную книгу, названную так потому, что события в ней располагались не по годам, как в летописях, а по степеням — граням, каждая из которых соответствовала правлению сменявших друг друга скипетродержателей. Степени начинаются правлением Владимира I Святославича и доводятся до Ивана IV. Автор говорит, что его книга состоит из «чюдных повестей» и «дивных сказаний» о золотых степенях, составляющих лестницу, ведущую на небо. А вот как в Степенной книге говорится о врагах московского самодержавия: «злохитрая» жена Марфа (Борецкая) сравнивается и с древней львицей Иезавель, «иже многих убиваше», и с Гиродиадой, виновной в отсечении головы Иоанна крестителя, и с Далилой окаянной, остригшей и предавшей иноплеменникам богатыря Самсона.
В Степенную книгу включается вымышленная версия о происхождении московских государей от Августа, кесаря Римского, и вымышленный рассказ о передаче царских регалий Владимиру Мономаху.
Для монументальных исторических произведений XVI в. характерно расширение круга привлекаемых источников. Широкое привлечение московскими летописцами XV—XVI вв. местных летописей было облегчено благодаря сосредоточению значительной их части в Москве в результате присоединения ранее самостоятельных княжеств и республик. Источниками Никоновской летописи служили не только киевские, новгородские, тверские, ростовские, южнорусские и, конечно, московские летописи, но и (заимствованные отчасти из Хронографа) иностранные исторические тексты и записи, видимо, делавшиеся в Золотой Орде при православной Сарайской епископии, а также некоторые западнославянские источники.
Ценной особенностью летописей XVI в. является проникновение на их страницы значительного количества документов из государственных архивов, деловых бумаг центральных правительственных учреждений. Д. С. Лихачев, включивший в свою монографию о русских летописях специальную главу «Архивы и летопись», отмечает, что летописи все более становятся сводом важнейших государственных документов, относящихся к войнам, дипломатии, внутренней политике. Иногда описания заседаний Боярской думы носят характер официального протокола. Дословно передаются некоторые грамоты или приводятся пространные выписки из них. Бывает и так, что в летописи передается формуляр официальных документов и даже описывается их внешний вид.'3
Л. В. Черепнин установил, что в XVI в. местом, где сосредоточивалось официальное летописание, становится Посольский приказ, в архиве которого наряду с внешнеполитической документацией были сосредоточены и другие документы наиболее крупного политического значения. Л. В. Черепнин привел также примеры того, как великокняжеская власть использовала летописное дело в политических целях. Так, отправляясь в 1471 г. в поход на Новгород, Иван III взял с собой дьяка Степана Бородатого, который умел «говорити по летописцем русским» и должен был использовать свое умение, чтобы «говорити против их (новгородцев.— А. Ш.) измены давные, кое изменяли великим князем в давные времена отцем его, и дедом, и прадедом».14
С точки зрения формы изложения должно быть отмечено появление наряду с летописями других крупных исторических произведений, не связанных типом погодной записи. И до XVI в. вместе с летописями существовали повести одной темы, например об ослеплении Василька. В XVI в. появляются более крупные, чем повести, произведения, основанные на чередовании не годовых, а сюжетно-тематических единиц (главы, разделы). Наряду со Степенной книгой, о которой уже говорилось, следует назвать написанную в 1560-х годах «Историю о Казанском царстве». Автором этого произведения, очевидно, был служилый человек, побывавший в плену у татар и живший в пределах Казанского царства после своего освобождения. В книге рассказывается о начале царства Казанского и «о брани, и о победах князей Московских с царьми Казанскими, и о взятии царства Казанского благоверным царем и великим князем Иваном Васильевичем всеа Русии самодержцем». Автор расположил свой материал по главам. Таким образом, создалось крупное произведение единой темы. Развитие этой исторической темы не прерывается и не разрывается, как в летописях, многочисленными известиями, не имеющими к данной теме отношения. Полностью отказался от летописной системы группировки материала и князь Курбский, написавший, очевидно, в 1576—1578 гг. «Историю о великом князе Московском».
Возвращаясь к идейному содержанию официальной историографии второй половины XV—XVI вв., отметим, что апология царской власти выдвигается в качестве главной ее задачи. Широко" распространенная в средние века теория божественного происхождения царской власти укрепляла авторитет московских государей. Поэтому в официальной историографии XVI в. эта теория не только не отбрасывается, но, наоборот, особенно широко используется. Иосиф Волоцкий провозглашал, что царь только естеством подобен людям, «властию же сана яко бог». О богоустановленности своей власти позже говорил Иван Грозный. В послании Курбскому он заявлял, что исполненное истинного православия «Российского царствия самодержавство бо-жиим изволением почен (началось.— А. Ш.)».15
Не только тезис о божественном происхождении самодержавия, но и параллели со священной историей, ссылки на святых и на чудеса, на божественный промысел и на козни дьявола едва ли не чаще повторяются в официальных исторических произведениях XVI в., чем в летописях домонгольского периода. Слова А. Шлецера о том, что «Повесть временных лет» скупа на баснословие, невозможно распространить на Никоновскую летопись или Степенную книгу. Сам А. Шлецер говорил, что около XVI в. бредни, «часто противные человеческому рассудку», ворвались в русские временники и прежде всего в Никоновскую летопись и Степенную книгу.
Историки XVI в. выдают за подлинные события фольклорные сюжеты, не смущаясь их явной сказочностью. Мы уже говорили о появлении Алеши Поповича в качестве участника битвы на Калке. В Никоновской летописи былинный герой Алеша Попович совершает подвиги еще в борьбе «с половцами и при этом в 1000—1004 гг., т. е. во время, когда половцев еще вовсе не было в русских степях. В то же время Владимир Святославич якобы находился в Переяславце на Дунае. Б. А. Рыбаков полагает, что автор Никоновской летописи допускает целую цепь ошибок: вместо Владимира Святославича нужно иметь в виду Владимира Мономаха, вместо Переяславца на Дунае — Переяс-лавль южный.16 Но и при подобных допущениях факт произвольного переноса Алеши Поповича из былины в летопись не вызывает сомнения. Под 1000 г. автор Никоновской летописи рассказывает и о Рагдае Удалом, который один «наезжаше на 300 воин». В Никоновской летописи появляются отсутствующие в ранних сводах сообщения об этих заимствованных из фольклора легендарных подвигах, а к ним еще добавляется, что Рагдай был по приказу Владимира I погребен рядом с митрополитом Леонтом.
Мы уже говорили, что в своде 1448 г. основание Новгорода приписывается Гостомыслу и эта версия повторяется затем в других летописях второй половины XV—XVI вв. А в Воскресенской летописи Гостомысл связывается с легендой о призвании варягов. Здесь дополняется рассказ о происхождении Рюрика от Августа и говорится, что Август, обладавший всей вселенной, дал брату своему Прусу землю по Висле и Неману, которая «и до сего часа по имени его зовется Пруская земля. А от Пруса четвертое на десят колено Рюрик». В его время новгородский старейшина, по имени Гостомысл, обращается перед смертью к новгородцам с такими словами: «Совет даю вам, да послете в Прускую землю мудрые мужи и призовете князя от тамо сущих родов». Восставшие против варягов славяне, кривичи, чудь и меря изгнали своих насильников за море, послали в соответствии с советом Гостомысла послов «к немцам» в Прусскую землю и «обретоша князя Рюрика».18
В противоречии с немецким происхождением Рюрика из Прусской земли составитель Воскресенской летописи тут же приводит слова «Повести временных лет» о посылке за Рюриком за море «к Варягом к Руси». Другое противоречие Воскресенской летописи заключается в том, что считая Русь именем призванных из-за моря варягов, летописец признает, что до прихода варягов славяне «нарекошася Русь реки ради Руссы, иже впадоша в озеро Ильмень».
Летописец XVI в. произвольно расширял характеристики «Повести временных лет», всячески украшая их. Приведем пример:
Приведенный пример (а он далеко не единственный) показывает, что лапидарный стиль «Повести», ограничивающейся передачей фактов, уже не устраивал историка XVI в., которому нужно было прежде всего внушать своему читателю мысль о постоянном соответствии положительных представителей государственной власти идеалам святости и безошибочности. Высокопарный стиль, пышность повествования, «плетение словес» так же должны были способствовать возвеличиванию скипетро-держателей и укреплению их авторитета, как пышные царские одеяния или богатый обряд дворцовых церемоний.
Внедрение политических легенд и прямой вымысел, больший произвол в обращении со старинными летописями и с фольклорными известиями, высокопарность и подмена сжатой красоты древней летописи внушительностью размеров произведения, длиннотой похвал, многочисленностью повторений, сложностью стиля20 и назойливо звучащая тема божественного происхождения царской власти и божеских кар за неверность царю — вот черты, невыгодно отличающие официальную историографию XVI в. от летописания предшествующего периода.
Наряду с великокняжескими летописями во второй половине XV в. существовали неофициальные летописи. Иногда они выражали взгляды, противостоявшие официальным. Я. С. Лурье выдвинул версию о создании в кельях Кирилле-Белозерского монастыря общерусского свода 1470-х годов. В этом своде проявлялся не только повышенный интерес к северным заволжским районам Ростово-Суздальской земли (Белоозеро, Устюг, Вологда, Галич), но и заинтересованность в общерусских делах. Белозерские летописцы позволяли себе иронические замечания по поводу действий московских воевод и даже прямое осуждение Василия II Темного.
Неофициальные летописи были распространены и в 1480-х годах. В них митрополит Геронтий обвинялся в неверии в чудеса, великий князь Василий Темный — в организации убийства Ше-мяки, а Иван III—в отравлении своей первой жены. Летописец с сочувствием относится к братьям Ивана III Андрею и Борису. А об убийстве врача Антона по приказу Ивана III говорит: «Зарезаша его ножом как овцу».
В русских городах и, в частности, в среде связанного с бюргерством духовенства возникла Новгородско-Московская ересь второй половины XV—XVI вв., для которой характерны элементы рационализма и отказа от слепого подчинения церковно-бого-словскому традиционализму. Именно в этой еретической среде возникло анонимное «Написание о грамоте», в котором утверждается, что бог создал человека «животна, плодна, словесна, разумна, смертна, ума и художества приятна». Нельзя не отметить, что здесь высказываются мысли, в какой-то мере приближавшиеся к открытию человека в эпоху Возрождения.
Во второй половине XV в. возникает, а в XVI—XVII вв. бытует идея «самовластья» человека, т. е. сто более или менее свободной и независимой от руки божией деятельности. В одном из памятников, возникших на рубеже XVI и XVII вв., говорится, что бог сотворил человека «самовластна и самому о себе повеле быть владыкою». Конечно, мысль о боге-творце тут наличествует, но идея божественного предопределения исторических событий и божественного происхождения всего доброго, что на земле делает человек, как бы затушована и отодвинута. Недаром официальная церковь повела борьбу с идеей «самовластья» человека. Опровергая эту идею, она декларировала в XVII в., что «падает человек самовластьем, восстает же властию и исправлением божиим».
Один из наиболее ярких представителей русской общественной мысли середины XVI в. Иван Пересветов высказал отдельные соображения и об истории. Обращаясь к вопросу о причинах падения Византии, Пересветов не забывает упомянуть об отвращении от нее милости и щедрот божиих «грех ради наших». Но об этом говорится коротко и абстрактно. Конкретные же причины поражения православного царя Константина и победы над ним Магмет-салтана объясняются прежде всего пороками богатых и ленивых византийских вельмож, которые сумели «укротить» мудрость и воинственность своего государя. Гнев божий объясняется не греховностью греков и не их уклонением от истинной веры, а тем, что бог «хитрости не любит и гоодостн и ленивства». Богатые же греческие вельможи «почали мыслити, как бы царя укротити от воинства, а самим бы с упокоем пожити», и даже сочинили лживые книги, отвращающие христианского царя от войны с иноплеменниками.
о кирилло-белозерском происхождении келейный летописей 1470-х годов, носящих оппозиционный характер. Но для нас важна не столько их локализация, сколько самое существование в это время оппозиционного летописания, направленного против великокняжеской власти.
Через все творчество Пересветова проходит осуждение вельмож, которые «от слез и от крови християнския богатели» и «обленивали за веру християнскуго крепко стояти». Пересветов-ское обличение богатых и ленивых вельмож в Византии и на Руси интересно сопоставить с макьявеллиевым обличением дворян. И тут и там говорится о паразитирующих тунеядцах, приносящих вред государству. Но в то время как Макьявелли говорит о вредности всяких феодальных землевладельцев, имеющих подданных, Пересветов противопоставляет вредоносным вельможам ту категорию средних и мелких феодальных землевладельцев, которых он именует «воинниками». На них государь должен опираться и «сердца им веселити» всяким своим жалованьем (денежным и поместным). Таким образом, там, где Макьявелли выступал против феодальных землевладельцев вообще, Пересветов боролся с засильем крупных и вельможных феодалов.
Продолжая наше сопоставление, напомним слова Макьявелли о том, что государства приобретают могущество и богатство только там, где народ пребывает в свободном состоянии. Л Пересветов влагает в уста Магмет-салтаиа такие слова: «В котором царстве люди порабощены, и в том царстве люди не храбры, и к бою не смелы против недруга: они бо есть порабощены». Но пафос Пересветова направлен не против феодального гнета в его классической форме крестьянской зависимости, а только против холопства, и прежде всего холопства кабального.
И Макьявелли, и Пересветов пытались вскрыть политические и военные причины ослабления государств. К числу этих причин оба они относили недостаточную заботу о войске. Ко о симпатиях к республиканскому строю, которые при этом явственно выступали (хотя, очевидно, не всегда) у Макьявелли, применительно к Пересветову говорить не приходится.
Подобно западным гуманистам, Пересветов высоко ставил авторитет античной науки: философов греческих и «дохтуров латинских», несмотря на то, что церковь клеймила их как еретиков. Более того, он позволял себе открыто провозглашать еретические принципы — «бог не веру любит, а правду» и «коли правды нет, то и всего нет»; ко тут же добавлял, что «истинная правда — Христос».
Пересветов находит много положительного в государственном и военном строе державы Магмет-салтана. В этом проявляются не только его симпатии к абсолютистским и антипатии к аристократическим методам управления, но и отход от типичного для официальной церкви отношения к иноверцам. Впрочем, и тут, как в решении вопроса о вере и правде, Пересветов проявляет умеренность. Недаром мудрый иноверец Магмет-салтан именуется «безбожным и окаянным».
Князь Курбский, которому кроме «Истории о великом князе Московском»29 принадлежат публицистические произведения (наиболее важны письма к Грозному30), оценивает роль вельмож в государстве совсем иначе, чем Пересветов. Отнюдь не стремясь к возвращению феодальной раздробленности, Курбский считает, что роль «великородных» должна быть весьма значительной в едином централизованном государстве. Грозного он обвиняет в том, что тот ненавидел «вельмож своих» и набирал советников, приближенных «не от шляхетного роду», и избивал тех, кого, пользуясь библейским сравнением, Курбский именовал «сильными во Израиле».
Идеи могущественного «святорусского царства», покоящегося на единении царя и аристократии, еще дальше отстояли от идеала сильного национального государства Макьявелли, чем идеи грозного царства Пересветова. И все же отражавшая интересы высшей земельной аристократии политическая идеология Курбского, как и соответствовавшая интересам среднего и мелкого дворянства идеология Пересветова, оказались в чем-то схожими с раннебуржуазной идеологией гуманистов.
Курбский говорил о «свободном естестве человеческом» и о «естественном законе», т. е. о реальной земной природе человека, занимавшей столь значительное место у историков Возрождения. Однако права, вытекавшие из свободного естества человека, заключались, по Курбскому, не в отрицании крепостного права и холопства, а в недопустимости третирования царем свободных вельмож и «великих княжат» как «холопей, сиречь невольников». Как видим, буржуазная идея естественного закона приобретала феодально-аристократическую окраску.
В сознании Курбского новые гуманистические представления уживались со старыми провиденциалистскими. Исторические события он объяснял как побуждениями людей, так и замыслами бога или дьявола. «Неслыханные и превеликие» беды, которые стране принесла опричнина, он в одном месте приписывает лютости царя и его опричников, а в другом — подстрекательству дьявола. Курбский решительно противопоставляет период Избранной рады, когда советниками Ивана IV были достойные и благородные люди, и последующий период, когда его советниками стали худые люди, «ласкатели» и клеветники, толкнувшие царя на «людодерство». Это разделение царствования Ивана IV на два периода и порицание царя за отказ от опоры на знать вошли в русскую дворянскую историографию позднейших времен и особенно выдвигались в начале XIX в. Н. М. Карамзиным.
Интересные новые черты приобрела русская историография в лачале XVII в. Мы уже отмечали, что важнейшей чертой гуманистической историографии был анализ, который она давала расстановке классовых сил (применительно к Флоренции такой анализ находим у Макьявелли). В России тема классовой борьбы была поставлена крестьянской войной начала XVII в., после которой не замечать роль общественных классов, различий их интересов и столкновений между ними было очень трудно.
Правда, объясняя бурные и бедственные события начала XVII в., авторы исторических повестей говорили о «зломыслен-ном» дьяволе, который «вниде в сердце» «пронырливого» Бориса Годунова, и о «ростриге Гришке Отрепьеве», который предал свою «тмообразкую душу» «сатанине», о превеликом божием гневе и об умножении грехов «всего православного крестьянства», вызвавших этот гнев. Говорили они даже о грехопадении Адама и Евы, от которого злоключения рода человеческого не прекращаются и доныне.33 Но вместе с этими традиционными средневековыми объяснениями на страницы повествований проникают и совершенно иные объяснения произошедшего. Так, келарь Троице-Сергиева монастыря Авраамий Палицын, вскрывая причины массовых побегов на юго-западные окраины России, сосредоточения там бунтарских элементов, и начала «разбойничества», говорит о закабалении бедных и голодных, рассказывает о многих «начальствующих», которые «в неволю поработивающе кого мощно».
Автор другого исторического повествования — дьяк Иван Тимофеев характеризовал войско И. Болотникова как холопскую рать. Он говорил, что «своенравнии раби ратию пришедше» к Москве.34 М. Н. Тихомиров обратил внимание на сказание о междоусобице, начавшейся во Пскове в 1606 г. Автор сказания повествует о борьбе между «лучшими», к которым относились игумены, священники и дети боярские, и «меньшими», в число которых входили «ратные люди, стрельцы и казаки», городские низыи ч-поселяне».35 Таким образом, социальные корни и классовый характер гражданской войны уже выступают в некоторых произведениях начала XVII в. При этом авторы, как правило, стоят на позициях господствующего феодального класса.
Российского государства проистекали не столько от плохо-го правления, сколько именно от этого пагубного стремления.
Однако от начала XVII в. до нас дошли исторические произведения, враждебные феодальной верхушке. Так, в написанном несколько позже 1625 г., псковском сказании «О бедах и скорбех и напастех, иже бысть в Велицей России» виновниками .бед признаются бояре и «силные градодержатели». Разорение бояр «от своих раб» объясняется боярскими насилиями, причем подчеркивается, что бояре не извлекли урока из событий гражданской войны и сейчас, когда она закончилась, «паки на то же подвигошася».36 Как .видим, классовая борьба, пробивающаяся с XVII в. на страницы исторических произведений, выступает в разных трактовках: чаще всего в форме яростных нападок на борющиеся народные низы и редко в форме порицания эксплуататорской верхушки общества.
Новостью русской литературы начала XVII в., связанной с гуманистическими идеями, явились размышления над характером человека. О. А. Державина и Д. С. Лихачев обратили внимание на это существенное новшество.37 Для летописей и хроник средневековья было типично небрежение к психологическим характеристикам, к индивидуальным особенностям исторических деятелей, к развитию людских характеров. Средневековые историки описывали поступки князей, полководцев, деятелей церкви, но редко входили в психологическое объяснение этих поступков, а описание характеров укладывалось в трафарет абсолютно добродетельного или абсолютно злого человека.
Во второй редакции Хронографа, относящейся к 1617 г., высказываются принципиальные соображения о противоречивости человеческого характера: «...во всех земнородных ум человечь погрешителен есть, и от добраго нрава злыми совращен». Таким образом, объявляется невозможность абсолютно добрых и абсолютно злых людей: «...не бывает же убо никто от земнородных безпорочен в Житии своем».38
Благотворное или, наоборот, зловредное влияние людей, приближенных к государю, на его характер отмечалось уже в XVI в. Пересветовым и Курбским, а последний говорил и об изменении характера царя Ивана IV под воздействием нового окружения. Во второй редакции Хронографа речь идет уже не только об особенностях характера Грозного в разные периоды его жизни, но одновременно и о противоречивости его характера. В этой связи Д. С. Лихачев замечает, что «впервые в истории русской исторической мысли сознательно создаются образы, полные шекспировских" противоречий».
Рассказывая о Борисе Годунове, дьяк Иван Тимофеев считает необходимым подчеркнуть противоречивость его человеческих качеств и политических поступков. Тимофеев даже сообщает своим читателям, что, поскольку он подробно характеризует злодеяния Годунова, он не имеет права проявлять леность в описании его добрых дел. Только раскрывая в характере царя и в его политике как злые, так и добрые черты, Тимофеев надеется избежать обвинения в неправде.
Другие писатели начала XVII в. тоже отмечали противоречивость характера Бориса Годунова: его лукавый нрав и властолюбие, с одной стороны, мудрость и боголюбие — с другой. Отмечали и сложность характера царя Василия Шуйского, который был «книжному почитанию доволен и в разсуждении ума зело смыслен» и в то же время «скуп велми и неподатлив» (неблагожелателен), прислушивался к тем, «который во уши его ложное шептаху», и даже «к волхвованию прилежал».
В описании внешности правителей некоторые писатели начала XVII в. далеко отошли от трафаретов средневековья, согласно которым добрые князья были телом «дородны» и лицом «чермны» и обладали «великыми очами».
В законченной в 162G г. «Повести» И. М. Катырева-Ростов-ского, родственника царя Михаила Романова, говорится, что при выдающемся разуме («чюдном разсуждении») и других замечательных качествах Иван IV обладал «образом нелепым» (некрасивым лицом), «очи имел серы, нос протягиовен, покляп (согнутый.— А. Ш.); возрастом (ростом.— А. Ш.) велик бяше, сухо тело имея, плещи имел высоки, груди широки, мышцы толсты». Что же касается Василия Шуйского, то его облик дополняется такими реалистическими характеристиками: «Возрастом мал, образом же нелепым, очи подслепы име».40
Л. В. Черепнин, который приводил в своем курсе лекций по историографии эти личные характеристики царей, справедливо подчеркнул, что они отличались большой разносторонностью и сложностью, по сравнению с характеристиками русских историков, писавших до XVII в,41 Л. В. Черепний говорит о «примитивном психологизме» Ивана Тимофеева, выступавшего «с позиций феодальной историографии».42 Однако следует добавить, что для своего времени психологизм Ивана Тимофеева и других авторов исторических повестей начала XVII в. не был примитивен и соответствовал психологизму историков Возрождения. Что же касается феодальных позиций Ивана Тимофеева и его еднномышленников, то они обладали немаловажной особенностью, по сравнению с позициями средневековых историков: на службу феодальной идеологии тут была поставлена трактовка человека, родившаяся в бюргерской среде, а на Западе — получившая развитие в среде раннекапиталистической.
Вообще в условиях относительно медленного развития городов и отсутствия капиталистического уклада, в условиях полного политического господства феодалов и идеологического господства церкви в русской историографии не произошло того радикального переворота, какой мы наблюдаем в XV—XVI вв. в историографии Западной Европы.
Русская историческая литература второй половины XV— начала XVII в. не осталась, как мы видели, целиком в русле официальных концепций. На ней отражались и внутриклассовые противоречия феодалов, и антифеодальные настроения демократических низов. Но демократические идеи и высказывания русских историков второй половины XV— начала XVII в. принципиально не отличаются от демократических высказываний, которые мы встречали в отдельных исторических текстах предшествующего периода.43 Более заметный скачок в этом отношении можно, пожалуй, заметить только в псковских повестях периода первой крестьянской войны. Но и самые неодобрительные высказывания о царях, митрополитах, боярах или «вятших» людях были еще далеки от создания антифеодальной исторической концепции, подобной исторической концепции таких передовых идеологов эпохи Возрождения, как Макьявелли.
Заметим, что русская историография отставала в XVI в. и от русской политической литературы и публицистики. Во всяком случае, таких радикальных критиков феодализма, как Феодосии Косой, она не выдвинула.
Принимая или вырабатывая идеи, которые были сродни идеям Возрождения, русские историки, как и многие историки Запада, ставили их на службу господствующей верхушке феодального общества. Идея политического единства, столь близкая передовым деятелям Возрождения, являлась центральной идеей русской историографии. Но она не сочеталась с требованием ликвидации или ослабления феодального угнетения податных сословий и предоставления им каких-либо свобод.
Мы констатировали, что у авторов «Повести временных лет» религиозно-провиденциалистские воззрения сочетались с интересом к повседневным земным политическим событиям.44 В XVI и в начале XVII вв. интерес к человеку как творцу истории, к человеку с индивидуальными чертами характера значительно возрос, и это позволяет сблизить процессы, протекавшие в историографии западного Возрождения с соответствующими процессами, происходившими в России. Однако нельзя забывать, что ни один русский историк XVI—начала XVII вв. не порвал полностью с провиденциализмом, как, впрочем, и большинство их западных современников.
Слабой стороной многих историков эпохи Возрождения было увлечение риторикой, особенно когда речь шла о своих монархах. Эта особенность была характерна и для русских историков XVI в. Подобно западным поборникам риторического направления они оказывались иногда невзыскательными к подбору исторических источников и не устанавливали заслон перед заведомым баснословием.
С учетом сказанного мы все же должны признать наличие в русской историографии второй половины XV— начала XVI в. таких гуманистических черт, как усиление внимания к человеку и к реальным политическим мотивам его деятельности, проявление интереса к античным философам и историкам, появление крупных исторических произведений, не связанных формой погодных записей, а главное, утверждение идеи политического единства русской земли и русского народа.


загрузка...