загрузка...
 
Формулы вымысла и сюжетные схемы
Повернутись до змісту

Формулы вымысла и сюжетные схемы

В 1860-1870-е гг. такие ученые, как Ф. И. Буслаев, О. Ф. Миллер, А. Н. Веселовский неоднократно обращались к наблюдениям о существовании так называемых сказочных или эпических формул. Например, Ф. И. Буслаев отмечал в разборе сочинения О. Ф. Миллера «Илья Муромец и богатырство киевское», что «в былине о женитьбе Добрыни усматриваются формулы девы-воительницы и Пенелопы, в былине о Садке, спускающемся в море к морскому царю, — формулы Орфея и Ариона. Некоторые из формул могли быть основаны на первобытных мифах, например, борьба с змием, другие — на общих всем народам бытовых и исторических данных, например, кочевье, оседлость, борьба младшего поколения с старшим, борьба со врагами, похищение невесты и т. п., наконец многие другие формулы обязаны своим происхождением частию единству эпических приемов, основанному на законах логики и психологии, частию разным случайностям, согласно Бенфеевской теории исторического влияния и заимствования» [Буслаев 1872а, с. 6].

Вопрос об устойчивых формулах предания возникал при обсуждении соотношения мифа и истории. Например, А. А. Котляревский видел смысл эпического творчества в том, что «исторические события и действительные происшествия приурочиваются к известным мифологическим представлениям или вставляются в широкую раму какого-нибудь эпического мотива» [Котляревский 1889, с. 115]. По мнению А. А. Котляревского, «события истории, становясь предметом народного эпоса... теряют свой действительный образ и подчиняются стародавним сказочным типам и образам...» [там же, с. 254]. Аналогично и молодой Веселовский пишет о том, что в былине история становилась «формулой мифа», или о том, что «миф становился формулой нового, принимая его историческую обстановку и местный колорит» [Веселовский 1938, с. 52, 54].

В статье «Перехожие повести и рассказы» Ф. И. Буслаев высказал мысль об «об одинаковости основных элементов общего всему человечеству литературного предания»: «Как на прошлом основывается настоящее, и вся цивилизация воздвигает свое нескончаемое столпотворение на прежних исторических пластах и развалинах; так... и великие писатели пользовались для своих произведений старыми сюжетами, общими всему историческими человечеству, будто подмостками или лесами, при помощи которых они созидали свои художественные сооружения, раскрывая миру новые идеи и облагораживая человека новыми, высокими помыслами и стремлениями. Эти же строительные леса общих сюжетов, распространенных литературным заимствованием повсюду, должны были служить прямыми проводниками, открывавшими доступ невежественным массам народа к тем великим произведениям, которым было предназначено в историческом прогрессе просвещать их и облагораживать» [Буслаев 1886, т. 1, с. 406]. В своей рецензии на «Мои досуги» Веселовский целиком процитировал это место из статьи Ф. И. Буслаева и отметил, что он их готов целиком «усвоить себе» [Веселовский 1886, с. 156]. Впрочем, Веселовский предлагал свое видение проблемы: «Мы имеем дело с волнообразными движениями эволюции, постоянно обособляющей известные массовые явления в кружке более культурных, сословных или личных интересов и снова оставляющей их, обогатив новым содержанием, во владении туго подвигающейся сзади, в смысле развития массы, для нового движения вперед, ради новых обособлений» [там же]. Таким образом, проблема замыкалась в рамках литературной эволюции, и исчезала мысль о том, что использование вечных сюжетов является одним из условий для создания произведений высокого искусства и осуществления его нравственно-воспитательных функций [Семенов 1982, с. 73].

Как известно, в своей неоконченной «Поэтике сюжетов» Веселовский поставил вопрос «о словаре типических схем и положений, к которым фантазия привыкла обращаться для выражения того или другого содержания» [Веселовский 1940, с. 499]. Он выдвинул гипотезу о том, что «сходство очертаний между сказкой и мифом объясняется не их генетической связью, причем сказка являлась бы обескровленным мифом, а в единстве материалов и приемов и схем, только иначе приуроченных. Этот мир образных обобщений, бытовых и мифологических, воспитывал и обязывал целые поколения на их пути к истории» [Веселовский 1940, с. 496].

Идеи, из которых впоследствии как из зерна выросла «Поэтика сюжетов», Веселовский сформулировал еще в лекции «О методе и задачах истории литературы, как науки» (1870). Здесь Веселовский задал один из тех риторических вопросов, в форме которых он предпочитал высказывать свои наиболее заветные мысли: «...не ограничено ли поэтическое творчество известными определенными формулами, устойчивыми мотивами, которые одно поколение приняло от предыдущего, а это от третьего, которых первообразы мы неизбежно встретим в эпической старине и далее, на степени мифа, в конкретных определениях первобытного слова? Каждая новая поэтическая эпоха не работает ли над исстари завещанными образами, обязательно вращаясь в их границах, позволяя себе лишь новые комбинации старых и только наполняя их тем новым пониманием жизни, которое собственно и составляет ее прогресс перед прошлым? По крайней мере, история языка предлагает нам аналогическое явление» [там же].

В статье «Из введения в историческую поэтику» (1893) Веселовский описал психологические механизмы актуализации традиционных форм: «В памяти народа отложились образы, сюжеты и типы, когда-то живые, вызванные деятельностью известного лица, каким-нибудь событием, анекдотом, возбудившим интерес, овладевшим чувством и фантазией. Эти сюжеты и типы обобщались, представление о лицах и фактах могло заглохнуть, остались общие схемы и очертания. Они где-то в глухой области нашего сознания, как многое испытанное и пережитое, видимо забытое и вдруг поражающее нас, как непонятное откровение, как новизна и вместе старина, в которой мы не даем себе отчета, потому что часто не в состоянии определить сущности того психического акта, который негаданно обновил в нас старые воспоминания. То же самое в жизни литературы, народной и художественно-сознательной: старые образы, отголоски образов, вдруг возникают, когда на них явится народно-поэтический спрос, требование времени» [там же, с. 71]. Комментируя приведенное высказывание Веселовского, Е. М. Мелетинский замечает, что «на ум сразу приходят юнговские архетипы, хранящиеся в коллективном сознании» [Мелетинский 1986, с. 40], хотя и оценивает в целом точку зрения Веселовского достаточно критически. Согласно Е. М. Мелетинскому, «неточность и слабость» многих объяснений генезиса сюжетов, предлагаемых А. Н. Веселовским, связана с «игнорированием того, что между бытом и сказкой очень часто стоит миф и что сказки первоначально развились из мифов» [там же, с. 41].

Итак, по мысли А. Н. Веселовского, старые образы хранятся «где-то в глухой темной области нашего сознания» и вызываются оттуда сознательным усилием воли в ответ на определенную социальную потребность. И в то же время возникновение забытых образов на поверхности сознания всегда несет в себе элемент неожиданности (они появляются «вдруг», «негаданно»). Особое эмоциональное воздействие обобщенных «сюжетов и типов» обусловлено тем, что они появляются как бы из наших собственных воспоминаний.

Веселовского привлекает ситуация, когда поэт не открывает нечто новое для читателя, а находится в таком интеллектуальном единстве с окружающими его людьми, что говорит как бы от их лица, лишь побуждая их припомнить о том, что и без того было достоянием их сознания. Как отмечает ученый, поэт «дополняет, раскрывает нам нас самих, обновляя старые сюжеты нашим пониманием, обогащая новой интенсивностью знакомые слова и образы, увлекая нас на время в такое же единение с собой, в каком жил безличный поэт бессознательно-поэтической эпохи» [Веселовский 1940, с. 72].

Следуя гумбольдтовскому пониманию процесса общения, Веселовский сближает процессы восприятия и воспроизведения [там же]. В теоретической главе «Исторической поэтики» Веселовский отмечает, что факт восприятия поэтического творчества лишен личного характера, «мы знакомы с ним не только по своему опыту, но и по опыту многих; все мы настолько поэты, насколько понимаем поэзию» [Веселовский 1959, № 3, с. 120].

По мысли А. Н. Веселовского, «в поэтическое творчество внесен двоякий элемент законности, обусловливающий повторение одних и тех же форм, одних и тех же процессов: психологический и исторический» [там же, с. 119]. Проблеме преемственности между «творчеством первобытного мифа» и «поэзией личности» специально посвящен четвертый раздел теоретической главы «Исторической поэтики».

Веселовский начинает свои рассуждения с формулировки тех позиций, на которых стояли Ф. И. Буслаев, А. Н. Афанасьев и А. А. Потебня. Он утверждает содержательное единство мифа, языка и поэзии и историческую преемственность между ними. «И в, формальном и в содержательном отношении поэзия продолжает собою, на почве уже определившихся исторических отношений, деятельность мифа, как миф явился развитием слова» [там же, с. 103]. Вспоминается формулировка Ф. И. Буслаева: «Творческая сила эпоса возрастает на языке и мифе, она развивает и продолжает творчество языка и мифа» [Буслаев 1870, с. 42].

В древней поэзии как таковой не было вымысла. Наблюдения о коллективном характере эпического творчества неоднократно разрабатывались современниками Веселовского. Ф. И. Буслаев писал о том, что «в период эпический исключительно никто не был творцом ни мифа, ни сказания, ни песни <...> Поэтом был целый народ...» [Буслаев 1861а, т. 1, с. 52]. Ф. И. Буслаев, а позднее и А. А. Потебня, провели развернутую аналогию между эпическим и языковым творчеством (см. выше, с. 103, 245).

Веселовский с одобрением цитирует слова Г. Когена: «Поэзия при начале общества есть миф; при изменении культуры... миф становится поэзией» [Веселовский 1959, № 3, с. 106]. Впрочем, к такому пониманию Веселовский, по-видимому, пришел ранее и вполне самостоятельно. Во всяком случае он писал еще в 1882 г., что «миф есть поэтическое творчество массы, поэзия — мифическое творчество личности; одно следует за другим, и точкой отправления нового развития — поэзия, философия, историография — является момент выделения личного сознания из массового» [Веселовский 1882а, с. 774].

Доверие среды, по мысли Веселовского, вызывают не описания единичных событий, а «синтетические образы действительности», которые предшествуют этим событиям и как бы облекаются в их форму. Такая ситуация наиболее очевидна в эпосе, где «идеальные образы народной мысли спускались к реальным фактам истории, ища в них выражения» [Веселовский 1959, № 3, с. 108]. Веселовский говорит о «поэтических формулах-схемах» или «формулах вымысла», приводя в качестве примера «поэтическую идею героя».

Как человек не в силах высказать ничего помимо слова, так поэт ограничен в своем творчестве «формулами вымысла». В связи с этим не только оправдано, но и единственно возможно постоянное возвращение к одним и тем же образам Прометея, Фауста, Дон-Жуана и др. [там же, с. 109, 116]. «Одни и те же знакомые образы, одни и те же мотивы проходят по всей поэтической истории нашей расы: они-то вносят в нее ту связь, которая заставляет нас ощутить в ней присутствие организма, развитие; ими главным образом объясняется и та симпатия, с которой мы относимся к поэтическим произведениям старины, которой содержание нам чуждо и раскрывается только трудовым усилием мысли» [там же, с. 116]. Свои наблюдения о повторяющихся образах и сюжетах мировой литературы Веселовский излагает также в статье «Язык поэзии и язык прозы» (1898). Симпатии ученого были, по-видимому, именно на стороне таких сюжетов, «отвечающих на вековечные запросы мысли, не иссякающие в обороте человеческой истории» [там же, с. 376].

Веселовский, как и его предшественники, неоднократно обращается к аналогиям из области языкового творчества. «...Человек не теперь стал поэтом; несколько столетий тому назад он творил эпос, пел свои народные героические поэмы; за несколько тысячелетий он творил мифами и в непроглядную, незапамятную старину создавал поэзию языка. Мы и теперь питаемся делами его поэтического синтеза — в языке: созданные им лингвистические формы до сих пор служат нашему мышлению, мы до сих пор трудно выходим из мерки тех образных, односторонних определений слова, в которых выразилась впервые поразившая его действительность, и всякое новое завоевание мысли на историческом пути необходимо укладывается в эту мерку. Если так с языком... то нет ли той же обязательности в формах ми-фа, эпоса, сознательной поэзии? <...> Миф проходит через аватары [метаморфозы] сказки, новеллы, умильной повести, чтобы встретиться нам снова в серой обертке какой-нибудь библиотеки романов» [Веселовский 1959, № 3, с. 118-119].

В теоретической главе «Исторической поэтики» встречаются утверждения, которые должны были казаться преувеличением в конце XIX в. да и много позднее, и смысл которых раскрывается только в наше время, например: «Самая капризная завязка современного романа приводится, если присмотреться к ней ближе и разложить ее на составные части, к простейшим формулам, узаконенным в первобытном мифе» [там же, с. 108].



загрузка...