загрузка...
 
Глава восьмая ГУЛАГ - МОГИЛА ОТЦА
Повернутись до змісту

Глава восьмая ГУЛАГ - МОГИЛА ОТЦА

Плесецк. Места, связанные с самой трагической страницей нашей семьи.

Впервые я попал в места, где мой отец провел последние свои годы, в 1979 году, будучи в генеральском звании.

Вот здесь, в этих мрачных, северных лесах простой крестьянин, казак станицы Копанской, Ейского района Азово-Черноморского края Казыдуб Иосиф Спиридонович, 1885 года рождения, закончил свой жизненный путь, погиб голодной смертью, замученный изнурительной каторжной работой в сталинском СевЛаге.

Тревожное, щемящее чувство охватило меня сразу же, как только я с трапа самолета встал ногой на эту землю.

Я возглавлял группу офицеров главного штаба ракетных войск, прибывших для проверки 5-го управления 51-го НИИП (так назывался ракетный полигон в районе Плесецка). Полигоном руководил генерал-лейтенант Яшин Ю.А., в последствии заместитель министра обороны.

5-е управление во главе с генерал-майором Базылюком М.И. фактически представляло собою ракетную дивизию в составе пяти полков, скрытно от США и НАТО размещенное на полигоне и имеющее на вооружении самоходные пусковые установки с ракетами межконтинентальной дальности Р-42, Темп 2С, или «Сосна».

Так любовно, с нежностью в оборонной промышленности по указкам ЦК КПСС давали шифрованные названия орудиям массового поражения. Эти пусковые установки стали прародителями будущих всемирно известных СС-20, о которых в последствии будут много писать.

Ракеты Р-42 при ведении переговоров, в том числе и на этапе сокращения стратегических вооружений, когда обе стороны должны были полностью раскрыть свои карты, нашей стороной скрывались, при общих подсчетах стратегических средств не учитывались. Причем, мы не сомневались, что американцы имели достоверные данные об этих ракетах, на переговорах добивались от нас правдивого официального ответа. Но наша делегация опять и опять садилась за стол переговоров и каждый раз лживо утверждала, что в наших сводках выложено все.

Брежнев, а потом Горбачев, Громыко и Шеварднадзе, Устинов и Крючков всячески отвергали заявления США по этому вопросу.

В самое последнее время, при новом витке переговоров, на стадии заключения договора, о сокращении стратегических ядерных сил, нами было скрытно принято решение о ликвидации этих пусковых установок. Хотя каждому имеющему к этому отношение было понятно, что скрытно провести ликвидацию такого количества специфического оружия невозможно. Для этого требовалось перевезти технику к местам ликвидации на сорока железнодорожных эшелонах, привлечь к работам, кроме десятков тысяч военнослужащих, тысячи рабочих и служащих оборонной промышленности. Не исключая того, что для таких работ необходимо было привлекать огромное число железнодорожников. Надо было быть совершенным глупцом, чтобы не видеть авантюрности этой затеи.

Все это пишу потому, что нам предстояло инспектировать не обычное боевое соединение, а скрытое не только от разведки противника, а от самих ракетчиков. Узкий круг необходимых специалистов был допущен к таким работам. Задача перед нами стояла непростая.

Для меня же особенность этой командировки была в том, что в этих местах погиб мой отец. Я решил побывать в том районе, где располагался ГУЛАГ, если удастся, переговорить с людьми, которые были живыми свидетелями того времени.

Прошло около тридцати лет, как не стало отца, и около двадцати, как был ликвидирован этот концлагерь.

Наша семья, даже по тем меркам, была большая. Кроме отца и матери было пятеро детей. Жили мы почти на краю станицы в небольшой хатке, покрытой камышом.

Заметный украинский акцент в нашем кубанском выговоре - это всего лишь нерастраченное наследство моего отца Иосифа и матери Марии, потомков запорожских казаков, украинских переселенцев на земли Причерноморья.

Отец, физически здоровый, крепкий человек, после коллективизации работал на колхозном поле, в последние два года перед арестом - трактористом. Трактор ЧТЗ в те годы в сельском хозяйстве был новинкой, и честь работать на таком тракторе выпадала наиболее добросовестным. Такие вопросы решались в МТС (машинно-тракторная станция). Тогда все механизаторы, оставаясь членами своих колхозов, были приписаны к МТС, там оплачивался их труд, причем значительно выше, чем рядовых колхозникаов.

Руководство МТС в таких станицах, как Копанская, Ясенская, Ново-Деревяновская, где не было районных властей, располагало всей полнотой власти. Политотделы при МТС практически были неограниченными властителями судеб людей. Созданы в 1933 году они были для выявления «враждебных» элементов и очищения от них колхозов. В политотделах была введена особая должность заместителя начальника по ГПУ. Это он являлся законодателем и исполнителем драконовских мер.

Руководство МТС постоянно менялось одно за другим, быстро превращаясь из «друзей во врагов народа». За любые прегрешения, но главным образом, за несвоевременные поставки зерна, они арестовывались и расстреливались. Станица жила в страхе. Начальство МТС обходили не только взрослые, но и дети.

Все они, как правило, ходили в полувоенной форме при оружии. Народ, на памяти которого еще не стерлась кровавая гражданская война, запуганный коллективизацией, раскулачиванием, обессиленный массовым голодом 1932-1933 годов, жил, скованный страхом. Уже широко распространилось стукачество, подхалимство, всевозможные поборы и унижения. Вековые традиции черноморских казаков были уничтожены; все, что напоминало о былом казачестве искоренялось и преследовалось. Казачество некогда свободной Кубани было окончательно сломлено.

Отец, как выражалась мать, безвылазно находился в поле. Дети его видели редко, и с наступлением весны, а на Кубани это с февраля, и до глубокой осени, он жил на полевом стане, без самых элементарных удобств. Но люди, подобные отцу, не были притязательны, довольствовались тем, что было, без жалоб. Жили в постоянном страхе, и были довольны, если на трудодень в конце года давали 100-150 грамм зерна. Вырабатывал взрослый мужчина в день 2-2,5 трудодня. Вот и считайте, сколько он имел хлеба за свой каторжный труд. Женский, тем более детский труд, который в колхозах тогда был обычным явлением с шести-семи лет, оценивался значительно ниже.

В станице еще свежи были воспоминания о голоде. Много хат пустовало, дворы оставались заросшими бурьяном.

Слухи об арестах в стране начали доходить и до станицы. Помню, у нас в первой комнате кто-то повесил журнальный портрет красного командира с бородой. Как потом я узнал, это был портрет Я. Гамарника. Вскоре этот портрет мать сняла и сожгла в печке. Старший брат из Ейска, привез журнал с портретами большевиков Азово-Черноморского края, в том числе Шеболдаева, Ставского, Косиора и других. И этот журнал ушел в печку.

Хотя, конечно, простых людей в станице мало интересовало происходящее. Как бы по инерции они продолжали жить тем укладом, когда каждый делал свое дело и не лез к соседу. Но беда не обошла стороной.

В стране нагнетался психоз. Сталин и его окружение продолжали настаивать, что главная угроза социализму исходит от крестьянства, особенно из таких хлебных районов, как Украина, Северный Кавказ, Поволжье.

Новая волна репрессий обрушивается на наиболее трудоспособную часть населения. В ночь на 17 октября 1937 года в станице прошли повальные аресты. Проводились они ночью, по-воровски. Людей брали в поле, на работе, после вызовов в правление колхоза, станичного совета. Всего были арестованы сотни крестьян. В одном только колхозе «Политотделец» арестовали 53 человека, а ведь в станице было шесть таких колхозов.

Забирали, главным образом, механизаторов, руководителей колхозных бригад, звеньев, наиболее работоспособную, трудолюбивую часть колхозников.

Отца арестовали в поле, взяли с трактора, на котором он поднимал зябь на дальнем поле, как называли его в станице степок. Отец был в замасленном комбинезоне, пропитанном легроином, старой фуфайке и картузе. На ногах его были изношенные постолы из сыромятной кожи. Как потом рассказывал его напарник, отец просил, чтобы ему разрешили зайти домой, чтобы переодеться, но ему отказали.

Арестованных свозили в здание станичного совета. У казаков в станицах не было мест предварительного заключения, не было гауптвахт. Нужды в этом не было. Провинившийся казак получал нагоняй от атамана, схода казаков, в крайнем случае, удар плеткой, как правило, от отца или старшего брата. Кубанские казаки выделялись высокой нравственностью, спокойным, мирным характером, дружными семьями.

Из истории известно, что Кубань не сразу стала на сторону белых. Создав Кубанскую раду, она фактически лишила Деникина тыла. Когда он начал репрессии в Екатеринодаре, казаки стали искать соглашения с красными. После установления советской власти на Кубани не было восстаний, саботажей.

Но, тем не менее, казачьи области даже я год принятия «сталинской» конституции и «торжества» социализма, по мнению правящей верхушки, продолжали оставаться враждебными для советской власти.

За две ночи здание станичного совета было забито арестованными до отказа.

О том, что нашего отца взяли мы узнали на следующее утро. Мать бросилась к стансовету. Туда стекалась почти вся станица. К стансовету людей не допускали. Кругом слышен крик, плач. Пришли родные арестованных, пришли те, кто был уверен в своей невиновности, никто в станице не думал бежать, а тем более сопротивляться. Все почему-то верили, что это недоразумение, может быть проделки «врагов народа». Но станица затаилась, замерла, объятая ужасом, в ожидании новых арестов. Никто не знал, кого, когда и, тем более, за что арестуют.

Аресты продолжались. Это не было недоразумением. Это был продуманный акт. На долгие годы, а чаще навечно разлучались семьи, над которыми теперь будет висеть проклятие, как «врагов народа». Всю ночь и следующий день мы с мамой находились на площади у стансовета. Дома остались маленькие Леня и Зина с племянницей мамы Саррой Майборода. Вечером мне с незнакомым мальчиком удалось проникнуть к зданию со стороны станичного клуба и заглянуть в окна. Но они были закрыты ставнями и поставлены на запоры. На наше счастье в ставнях были щели. Помогая друг другу, мы увидели арестованных. Они сидели на полу вплотную друг к другу, и все держали руки на коленях. Как я ни старался, отца не увидел. Керосиновая лампа слабо освещала лица незнакомых мне людей, да и головы их были опущены. Это была только одна из комнат. К другим подойти мы не смогли, там стоял охранник с винтовкой. Позже я узнал, .что арестованные сидели в таких позах по команде конвоиров. Посадка задом на землю, когда колени возвышаются перед лицом, а центр тяжести сзади, затрудняет подъем, быстро вскочить практически невозможно. Сажали на пол потеснее, чтобы при подъеме была помеха соседа, если кому в голову взбредет вскочить. Пока арестованный вздумает вскочить и тем более броситься на охрану, еще только зашевелится, как получит удар по голове ногой или прикладом.

На следующий день, к вечеру были поданы машины. Их расставили на шоссе между зданием совета и МТС. Это были обычные бортовые полуторки, крытых, или как их называли «черных воронов» не хватало.

К этому времени вся площадь и двор у клуба были заполнены людьми. Мать, держа узелок в руках, старалась пробраться поближе, надеясь увидеть отца, а может и передать узелок с одеждой и едой. Люди чувствовали, что скоро начнется погрузка арестованных в машины, но охрана не торопилась, ожидала ночи. Люди волновались, никто не уходил. И вот по толпе пошел шум, скоро начнут выводить. Машины и проходы к ним оцепила охрана. Все видели, как на крыльце был установлен пулемет и около него легли два охранника. Боялись вспышки среди людей. Наступила тишина. Стало как-то жутко. Из здания стансовета доносились какие-то крики, видимо охрана подавала команды, поднимала арестованных. Все вокруг смотрели в одну сторону, на свет полураскрытой двери стансовета. Каждый жаждал увидеть лицо родного человека и хотя бы криком попрощаться с ним.

Вдруг дверь широко распахнулась, и в светлом ее проеме ясно стал виден милиционер, который что-то кричал и размахивал пистолетом в руке. От передних в толпе пошел шепот, будто арестованным скомандовали: «Взяц-ца под руки, бегом!». Из дверей стали выбегать люди, держа друг друга за руки. Выпускали по пять человек. Арестованные всматривались в толпу, но их торопили, запрещали останавливаться.

В третьей или четвертой пятерке я увидел отца. Он также, как и все, жадно смотрел на толпу. Не знаю, увидел он нас или нет, мне казалось, что он нас заметил. Я со всей силы закричал: «Мамо, мамо, наш батько!». Мама рванулась к машине, протягивая узелок. Но охранник ударил ее в грудь прикладом, она упала, узел полетел в сторону. Я держал ее за юбку и, когда она упала, схватил узел, прыгнул и вцепился в борт машины. Подскочивший охранник ударом сапога сбросил меня на землю. В толпе послышался крик, усилился плач. Напор на охрану усилился. Выбежавшие из здания милиционеры подняли стрельбу вверх, начали теснить людей. Посадку прекратили. Толпу вытолкали на шоссе и за клуб. Арестованных грузили до поздней ночи. Рассаживали их вдоль бортов и сверху накрывали парусиной. Мне помнится, как один раз везли в Ейск телят со второй бригады, их тоже накрывали брезентом, мне было жаль этих телят.

Арестованных везли в Ново-Минскую, там, говорили, их будут судить, а потом отправлять в лагеря. Люди не расходились, плач не прекращался. Мать договорилась с несколькими женщинами на завтра, чтобы идти в Ново-Минскую, в 35-ти километрах отсюда. Над толпой стоял крик, слышались причитания. Все это мне смутно напоминало тот год, когда было массовое выселение людей из станицы. Это было вначале коллективизации. И вот опять горе людям. Сердце разрывалось от этой картины. Наша соседка Марфа Головко, когда увидела среди арестованных своего мужа Филиппа, упала и забилась в истерике. Она держалась около нас, все повторяла, что ее Пылыпа не арестовали, что он на поле, скоро будет дома. Мы хорошо знали этого человека, он был немного моложе отца, высокий, со смуглым лицом, как и наш отец. Они вместе начали осваивать тракторы.

Рано утром, на следующий день мать с большой группой женщин ушла в Ново-Минскую. Три дня прошло, как арестовали отца, для нас - целая вечность. Отца куда-то увезли, мама в отчаянии, нас окутал какой-то леденящий страх.

В районном центре, куда арестованных свозили со всех станиц, заседала тройка УНКВД, так называемый суд, скорый и строгий. Для видимости производились допросы, после чего назначался всем одинаковый срок трудовых лагерей - 10 лет. Но все же надо отдать должное этой системе, от подсудимого всеми силами выбивали признание какой-нибудь вины. Этим как бы достигалась видимость законности. Отец как-то сумел передать на волю, что при допросах от него требовали признания преступной связи с Тухачевским, несколько суток держали на ногах без еды и воды. Как мы поняли, отец впервые услышал это имя, просил сообщить, кто такой этот человек, из какой он станицы. Только по этому можно было судить, что НКВД не затрудняло себя даже разработкой более или менее правдоподобной версии для предъявления обвинения этим неграмотным, не понимающим происходящего, людям. Но признания выколачивались угрозами, пытками, все обвинялись по пресловутой статье 58-й, за измену родине и всем назначалась единая мера пресечения - 10 лет заключения. Арестованных в станицах свозили во двор районного отдела НКВД, где они находились под открытым небом, а это был конец октября. Оттуда же пешком гнали на железнодорожную станцию и грузили в вагоны. По всему пути, где вели арестованных, стояли женщины, дети в надежде увидеть отца, мужа, брата. Наша мать выстояла под дождем, на холодном ветре, но так и не увидела не только отца, но ни одного знакомого лица со своей станицы. Люди начинали понимать, что уже никого не выпустят, что многие угодят навсегда.

Что было в душах этих безвинных людей, что думал наш отец? Одно они понимали: их не выпустят. Прощайте, дорогие дети, жены, прощай, родная Кубань.

Арестованных, теперь уже судимых, или зеков, грузили в товарные вагоны, приспособленные для перевозки скота, но с решетками на окнах. Один вагон в составе был пассажирским, в нем помещался комендант этапа и охрана. Вагоны под погрузку подавали вдали от вокзала. Вокзал был оцеплен, проходы все перекрыты. Посадку проводили в один вагон, зеки в ожидании сидели на земле в уже знакомых для них позах. К зданию вокзала ветром доносило крики: «Быстро, быстро!». Там торопили вялых, заторможенных зеков.

В вагонах ни нар, ни печек, даже охапки соломы. Опять рассаживали вдоль стен и дверь с грохотом навечно прятала родное небо.

Повезли по дороге на Старо-Минскую, Уманскую, Павловскую и далее на Ростов. По пути на всех станциях двери вагонов отодвигались и вталкивались новые партии зеков. На подъезде к Кущевке в вагоне было до сотни арестантов. Все были стиснуты так, что не только прилечь, ноги негде было вытянуть. К Ростову эшелон шел двое суток. В давке, духоте в вагон один раз в сутки бросали селедку или сухую воблу. В Ростове бросили азовскую хамсу, мокрую, пересыпанную крупной солью. Рыбу бросали прямо на пол, после чего арестованные на коленях делили ее между собой, брали в полы телогреек, в шапки и просто в руки.

Уже в первые сутки люди изнывали от жажды. Воду должен был разносить конвой, но он себя этим не утруждал. Чаще воду подавали из паровозного тендера, желтую, мутную, со слоем масла. Но арестованные с жадностью набрасывались и ее опять не хватало. Кружек не было, воду черпали чем попало, потеряв терпение, припадали прямо к ведрам, возникали потасовки. Для отправления естественных надобностей в вагон подавался бак, который быстро наполнялся, тогда оправлялись в щели, прямо на пол. Часто на остановках конвой из-за лени двери вагонов не отодвигал, вонь держалась сутками.

В Ростове в вагоны начали вталкивать блатарей, которые быстро осваивались в вагоне. Все из-за духоты ехали раздетыми. Раздевались и блатные, бравируя необычайной татуировкой на теле, которую в станицах никогда не видели. Воры вели себя агрессивно, начали отбирать приглянувшиеся вещи. Рубашки, ботинки и даже мешки стали переходить к ним в руки. Это создало напряжение в вагоне. Но в драку никто не вступал. Арестанты из станиц были мирными людьми, они даже ругаться не умели.

«Бисова душа, едят его мухи с комарами», - эти слова вершина сквернословия в среде казаков.

Если все же возникала потасовка, открывалась дверь и конвой вставал на защиту блатных. Но кубанцы не сопротивлялись еще потому, что не отошли от шока, свежи еще были следы пыток, они были сломлены душевно. Многие избегали скандалов, так как не теряли надежды на оправдание, ждали справедливости. Отобранные вещи воры передавали конвойным взамен продуктов и даже водки.

По существующим в мире законам запрещалось совместное содержание политических заключенных и уголовников. В сталинские годы эта практика получила широкое распространение. Делалось это преднамеренно, как иногда объясняли, для «перевоспитания» и, конечно, обогащения конвоя. В первые же сутки после Ростова воры сняли с заключенных приглянувшуюся им одежду, заняли в вагоне лучшие места, у окон, установили свой порядок приема пищи и питья воды.

Эшелон продвигался очень медленно. Никто не знал, куда везут, сколько еще будут ехать. Этого не знал даже конвой. В полутьме, без воздуха, среди потных тел, в зловонии не выдерживали даже здоровые, сильные духом мужчины. На шестые сутки в вагонах стали появляться мертвые. Случалось, что сутками мертвые оставались среди живых.

Где-то на восьмые сутки эшелон, в котором везли отца, подошел к большой станции. Это было в районе Москвы, первая пересыльная тюрьма. Чем дальше от Кубани, тем меньше знакомых лиц среди арестантов. В вагоне он иногда перебрасывался одной-двумя фразами со станичником, который жил на другом конце станицы. Теперь и его не было видно. Хмурые, ожесточенные, незнакомые лица.

Казак всегда лучше себя чувствовал и воевал, когда было рядом плечо своего станичника. На царскую службу казаки уходили сотнями из родных станиц, формирование казачьих войск проводилось с соблюдением этой традиции. НКВД опасалось перевозить в одних вагонах выходцев из одних станиц, по мере продвижения эшелона подсаживая в вагоны новых зеков, в том числе и уголовников.

Новой системе не нужен сильный духом казак-воин, казак теперь - враг. А потому его надо превратить в забитое, запуганное существо, или уничтожить. Ничто ему не должно напоминать о доме, о станице, о свободе, о чести.

Как же тоскливо человеку, выросшему на свободе, жившему вольно в степи, окунуться в такой ад, не видеть родных лиц, не слышать своей кубанской речи.

Никто из зеков, как и отец, не миновал страшных пересыльных тюрем (пересылок). Первой пересылкой для него стал старый монастырь под Рыбинском. Подвалы монастыря, как только прибывал новый этап, набивались до отказа. Вдоль стен были трехъярусные нары, под нарами - вода. На воде были доски и на них тоже лежали люди. Начались морозы, но в подвалах было душно. Параш не хватало, многие оправлялись на пол, недождавшись очереди.

В страшной, смрадной духоте, не давали покоя вши. У отца, как и у других зеков появились язвы на ногах, вновь по телу пошли фурункулы. Этим он всегда страдал, после простуды на тракторе. Зэки мало обращали внимания на то, что рядом лежал мертвый человек.

Но у отца будет еще время, когда эта пересылка будет казаться раем. Были пересылки и под открытым небом, зимой, на морозе, без теплых вещей. Отец был все в том же комбинезоне.

Умирали постоянно. Это воспринималось спокойно и зеками, и охраной. С каждым новым этапом, новой пересылкой люди все более теряли человеческий вид, все окружающее им было безразлично, говорили между собою мало, на все смотрели враждебно и отчужденно.

Но все же пересылка как-будто сохраняет связь с домом, в душе продолжает теплиться надежда на справедливость, на свободу, на то, что наконец-то разберутся и наступит воля.

Трудно, почти невозможно было узнать в этом изможденном, с седою бородой, еле передвигающемся человеке нашего отца, еще несколько месяцев назад пышущего здоровьем, физически крепкого мужчину, со смоляными волосами, со смуглым с румянцем лицом, небольшими усиками над верхней губой.

Силы ушли, ноги, руки не слушались, спина согнулась. А впереди еще лагерь, долгие годы каторжного труда и лютая голодная смерть в чужом, далеком краю. Погасшие, некогда веселые карие глаза теперь не высматривали в новеньких арестантах станичников или хотя бы кубанцев. Иногда просыпался интерес, когда охрана громко выкрикивала фамилии. Никто не знал, зачем вызывают, но каждый с надеждой ждал своей фамилии. Им казалось, что названные люди идут на волю. Отец и его товарищи по несчастью не знали, что формировался новый этап на очередную пересылку или в концлагерь.

У всех зеков появилась какая-то покорность, на лицах не было доброты, исчезли навсегда улыбки. Постоянно жесткое выражение теперь сохранится навечно. Те, кто обладал мягким характером, веселым нравом, умирали первыми. Таким был Коваленко Пантелей Гаврилович, муж сестры нашего отца. Как и отца, его взяли на поле. Я его мало знал, он к нам редко заходил, но от матери слышал, что это был человек совершенно противоположного склада характера, нежели наш отец. Картежник, гуляка, непрочь поволочиться за первой же уступчивой бабенкой, он не смог вынести страданий лагерной жизни, через год после ареста его не стало в живых.

Но и те, кто еще волочил ноги, кто протягивал свою дрожащую руку за пустой баландой, не мог знать, где испустит свой последний дух.

Мало осталось в живых свидетелей, испытавших горе и ад ГУЛАГа.

Все мною написано со слов дорогих мне людей, которые прошли через это, кто был в тех местах, на тех этапах, где проходил наш отец, со слов тех, кто видел его в лагере и был свидетелем последних дней его жизни. В станицу Копанскую вернулся из лагерей Поляничко Павел Андреевич, в Смоленске я встретился с Зацепиным Алексеем Николаевичем, который жил в станице Ясенской и знал отца. Были встречи с людьми, которые были в тех же местах, где страдал и погиб отец.

Несомненно все было значительно мрачней, более зловеще, ужасней, чем я пишу. Правдиво, объективно может описать лишь тот, кто испытал все это. Мне посчастливилось говорить с такими людьми. Особенно дороги мне встречи с людьми, кто хорошо знал отца, испытывал его муки, видел его неукротимое желание выжить, кто был рядом в самый горький для него час, час смерти.

Человек всегда живет надеждой. Мы не всегда задумываемся над этим, не замечаем того, что с этим чувством мы встречаем и провожаем каждый день своей жизни. Я думаю, что это особенно свойственно сильным натурам, к которым, несомненно, относились наши мать и отец. Жить, жить во имя детей, родных и близких, во имя добра и справедливости.

Наша мать прожила долгую трудовую жизнь, прожила с детьми и около них, прожила с негаснущей надеждой на возвращение отца. Она ждала его, когда узнала, что его нет. Она не верила в его смерть и ждала. Ждала все долгие годы войны, ждала в послевоенные тяжелые годы. Она верила в его могучий организм, в его большую жизненную и физическую силу, выносливость, привычность ко всякого рода лишениям и тяготам. Правда, в последние годы она как-то сникла, смирилась с тем, что уже никогда не увидит своего мужа, отца своих детей.

Но у нее сохранилось обостренное чувство ненависти к несправедливости, существующему режиму, к произволу и насилию, которые открыто насаждались в казачьих станицах. Сколько раз она проклинала первого председателя колхоза Гаврильца Павла Макаровича за его пьяные оргии, деспотизм, рукоприкладство, за его издевательство над семьями, где были аресты.

Кубанские казаки, как я уже говорил, отличались спокойным, тихим нравом, не употребляли алкоголь, курева, не терпели лентяев, презирали тех, кто убивал время на охоте или рыбалке.

Припоминается один случай из того времени, когда я служил в Смоленске. Мать тогда жила у меня. К нам приехала моя сестра с дочерью. Как-то мама сидела с Зиной на балконе, а это было летом, и тихо говорила. А тема ее разговора всегда была вокруг лжи и несправедливости. В это время мимо проходил заместитель начальника особого отдела ракетной армии и услышал этот разговор. Это стало известным начальнику отдела, генералу КГБ. И вот этот генерал пришел ко мне в кабинет, я работал в должности заместителя начальника штаба армии, и повел разговор о том, что я не слежу, что делается дома. А дома, как он сказал, мать и еще кто-то, может быть жена, открыто высказывают недовольство советской властью. Мне пришлось ему напомнить, хотя он знал все, что касалось людей на таких должностях, что у моей матери в 1937 году взяли мужа, замучили в лагерях, а потом реабилитировали, но перед ней даже не извинились.

Я передал этот разговор матери, конечно, не думая ее переубеждать. Она ответила, что теперь поздно ей указывать, страх давно прошел.

Тогда же она сдружилась с пожилой женщиной, матерью жены генерала Неделина B.C., он жил этажом ниже. Эта женщина, заслуженный врач РСФСР, жена бывшего министра здравоохранения, бесспорно имела свое понимание действительности.

Так вот, Неделин B.C. однажды мне сказал, что моя мать как-то нехорошо влияет на его тещу. Я, кажется, ему ответил, что в разговоры матери не вмешиваюсь. Но помнится, что она однажды мне сказала, что, кажется, «перевоспитала» эту упрямую министершу.

По своему она была глубоко права. Вся ее личная жизнь была растоптана сапогом власти, она прожила в ожидании и страхе. Боролась она уже не за себя, а за своих детей. В тяжелейших условиях она смогла дать всем детям хорошее образование. Не так много примеров, в том числе и в интеллигентной среде, в хорошо обеспеченных семьях, чтобы все дети получили высшее образование. Она не однажды слышала, что в этом она должна быть благодарной советской власти. Видимо, большего кощунства для нее придумать было невозможно.

Мы, ее дети, уважали ее ум, преклонялись перед ее волей, настойчивостью и трудолюбием. Все эти качества она стремилась привить делим. Самое удивительное, что всего она в воспитании и образовании детей достигла с клеймом жены «врага народа». И я убежден, что наш незабвенный отец своей страдальческой жизнью, мученической смертью оградил своих детей от страшных бед и потрясений.

Шла большая, жесточайшая война. Отец был в ГУЛАГе. Отзвуки войны доходили до заключенных. Многие из них, как и отец, подавали прошение об отправке их на фронт, видели в этом единственную возможность вырваться из цепких лап НКВД. Но на их просьбы просто не отвечали. Да это надо было понимать, в тылу нужна была даровая рабочая сила. Государство, промышленность приспособились к дешевой, бесплатной рабочей силе, поставщиком которой выступал Л. Берия со своими подручными.

В начале второго года заключения отец в числе таких же горемык попадает в последнее место, место своей гибели - СевЛаг, разбросанный на севере европейской части страны. Станция Плесецк, отсюда чудом пришло первое и последнее письмо от отца, скупое на жалобы, пронизанное любовью к детям, к жене, к дому.

Эшелон с зеками прибыл на станцию Плесецк в тридцатиградусный мороз. Их выгоняли из вагонов и сажали на снег в летней одежонке, в фуражках, в рваной обуви. Но охрана не торопила, «воронков» не было, нигде не видно было людей, как это было в других местах. Кто и проходил, то никакого внимания не обращал, за эти годы это стало привычным: привезли очередную партию воров или врагов народа.

Предстоял тяжелый пеший этап. Физически изнуренные на пересылках, душевно подорванные, разучившиеся двигаться, могли ли эти люди преодолеть пешком дальнюю дорогу? Но у охраны так вопрос не стоял. Кто не мог, тот погибал, это была «естественная» убыль. Бездорожье, глубокий снег, но послышалась команда, людей стали поднимать, строить в колонны.

Тем, кто выглядел здоровее, среди них был отец, на спины взваливали мешки с продуктами, солью. Колонна призраков растянулась на многие километры. Вскоре люди начали падать. Поднимать их, помогать им некому. Тянущиеся в хвосте видели, как часть охранников задерживалась.

Редко упавших расстреливали, чаще кололи штыками, патроны в годы войны экономили. Отстающих били прикладами, но сил не было, число падающих росло. Может быть, участь падающего была лучшей, он обретал долгожданную свободу.

Мне удалось найти эту дорогу и проехать по ней. На машине это не так уж много, чуть больше 60 километров, дорога улучшена. Но надо только представить, какие адские муки переносили обессилившие, голодные люди, еле переставляющие ноги в глубоком снегу. Все знали, что каждый упавший больше не поднимется, многим зекам эта адская дорога стоила жизни.

В день проходили 10-12 километров, на снегу оставались замерзшие, умершие и потерявшие силы зеки. Конвой дубинками, прикладами, ногами поднимал лежащих, но многие были без признаков жизни.

Мало осталось тех, кто мог бы рассказать, какие мучения выпали этим несчастным людям. Кто может сказать, сколько таких горемык осталось лежать в наших бескрайних холодных лесах, болотах, тундрах, лежать безвестными, с клеймом «врага народа», не доживших до дня их «прощения». Наверное, можно утверждать, что их было не меньше тех, кто сложил свои головы на фронтах войны. А сколько их гибло в окопах, в лесах, на полях страшной войны, я видел своими глазами.

Испытав на себе покрывало смерти, не один раз видя ее, беру на себя смелость сказать, что человеку не безразлично, как умереть, хотя смерть всегда смерть. Смерть за правое дело, смерть на виду у своих товарищей по оружию, смерть, которая несет подвиг - это особая смерть. Принявшие ее - приняты Богом.

А та смерть, которая злобствовала, лютовала в ГУЛАГе - это была проклятая смерть, позорная смерть в глазах этих мучеников. И живущему на земле не безразлично, что его ждет: честь или позор. Особенно, это чувство было присуще природным, потомственным воинам-казакам. И теперь они с ужасом ожидали своего конца, смерть на снегу в судорожных позах, с остекленевшими глазами.

Думаю, что отец так воспринимал все происходящее. Он изо всех сил боролся за жизнь, не хотел позора, продолжал верить в справедливость, надеялся и ждал.

Но он не знал, что впереди у него был мрак, были муки и вечный покой. Сейчас он нес мешок и надеялся, надеялся.

Кто же придумал концентрационный лагерь?

Не все хотят знать, что идея родилась в голове величайшего мыслителя человечества, великого Ленина. В 1918-м, сразу же после переворота, Ленин в телеграмме пензенскому губисполкому (в то время там вспыхнуло крестьянское восстание) потребовал «...сомнительных (не виновных, а только сомнительных) запереть в концентрационный лагерь, вне города, ...а кроме того, провести массовый беспощадный террор?...» (Полн. собр. соч.,т. 50, с. 143-144).

О терроре еще никто не упоминал. Ленинское требование было оформлено в виде закона декретом совнаркома. Термин «концлагерь» сегодня знают во всех странах, стал главным в двадцатом веке. Найдена форма, а содержание было кому наполнить. Вскоре вся страна была усеяна концлагерями. Под лагеря годилось все, в том числе мужские и женские монастыри, с 1922 года учреждаются особые северные лагеря (Соловки).

У отца и его товарищей впереди был такой лагерь, но не в монастыре, а на голом месте. Его надо было строить, обживать в лютую стужу. Впереди только работа, на холоде, в вечном голоде, впереди была смерть.

Концлагерь - это каторжная работа. Но лагерь на лесоповале - это больше, чем каторга, это медленная мучительная смерть. На лесоповале есть всем место, снег по грудь, его надо утоптать вокруг каждого дерева. Потом вручную свалить ствол дерева, обрубить ветки, снести их в кучу. Эту работу выполняют зеки более слабые, калеки, истощенные до предела. Однорукие загонялись утаптывать снег. Норма на одного лесоруба пять кубометров. Кто хотя бы немного знаком с порубками леса, тот может подтвердить, что одному с такой нормой справится невозможно.

Редко кто на этой работе выдерживал больше трех недель. У лагерников это называлось «сухим расстрелом». Кто через это прошел, как же он должен ненавидеть лес! Говорят что те, кто вышел живым из лесоповала и получил свободу, уже до конца своих дней не могут зайти в лес, в эту земную красоту.

Рабочий день длился 16 часов. С работ не уводили и не кормили до тех пор, пока не вырабатывалась норма. На работу гнали без отдыха, гнали в морозы доходящие до 40-45 градусов. Стране нужен был лес.

Чем вы думаете кормили этих бедолаг?

В котлах варили мелкую мерзлую, неочищенную картошку, летом добавляли ботву, иногда отруби. Все это варево без соли. Несоленым был даже хлеб. Иногда устраивался праздник, когда зекам попадало по куску мяса павших лошадей, их держали на лесоповале для трелевки леса. Еду принимали под навесами. Хлеб подавали под охраной бригадиров, которые шли рядом с носилками, с дубинками в руках. Голодные, потерявшие разум, полуживые существа часами ждали этого момента и, несмотря на удары дубинок, набрасывались на носильщиков, разбрасывали хлеб, хватали куски на снегу, из грязи и отползали в сторону. Днем эти доходяги еле передвигались, группами торчали у кухонь. Работать они уже не могли. Раньше их просто отстреливали, как бродячих собак. Но сейчас, когда шла война, приток новых арестантов уменьшался, а леса требовалось все больше, пришло указание, чтобы «естественные» потери сократились.

Жили зеки вначале в шалашах, из-за болотистой местности землянки рыть было затруднительно. Электричества не было, для подсветки использовались лучины. В шалашах строили двухъярусные нары. Спали без постелей, одетыми. Воровство было обычным явлением. Поэтому все, что арестант имел, он носил при себе. Посреди шалаша стояла железная бочка, которая служила печкой. Ее должен был растапливать зек, который на работу уже не ходил. Чаще такого не было, днем шалаш был пустым, а с приходом зеков с работы, никто не имел сил, чтобы заниматься печкой. Сушилок не было. Намокшая на снегу или в воде одежда сушилась на теле. Зимой она примерзала к нарам так, что обессиливший зек не всегда мог подняться.

Бичом зеков были вши. Летом их удавалось прожаривать на кострах, зимой спасения не находили.

Доходягами звали тех, кто не мог работать. Днем они часами стояли у кухонных навесов в ожидании выноса помоев. Тогда они, в меру своих сил, бросались к помойным ямам, в драках хватали все, что выбрасывалось: очистки, кости, гнилые рыбьи головы. В таких потасовках немало их гибло, получало увечья.

Такая участь ожидала отца. Последние силы покидали его. Все чаще на работе стали покрикивать бригадиры, назначенные из таких же арестантов, нередко сопровождая ударами дубинок. Все труднее было по утрам выскакивать из шалаша. В бригаде постоянно менялись люди, те, с кем он начинал работать на лесоповале, давно умерли. Умирали тихо, одни - во время сна, другие на - ходу, умирали прямо на делянках.

Больных среди зеков не было, любое недомогание наказывалось. Врачей и фельдшеров не было. Замерзшие сутками лежали на нарах, некому было их выносить из шалашей, тем более не подбирались они на дорогах и делянках. Иногда упавшего на дороге старались волоком дотянуть до шалаша, но бригадир или нарядчик в этом не были заинтересованы, на таких доходяг сохранялась норма. Тогда его бросали, и к утру он замерзал на морозе.

Цинга свирепствовала даже среди конвоя. У всех десны гнили, кровоточили. Отец весь был в язвах, от тела отпадали целые куски ткани, шел запах, как от трупа. Он был в таком состоянии, когда на ногах стоять было все труднее, и скоро он поползет на карачках, но уже не на работу, а к помойке.

Случай продлил его мучения. В лагерь со станции пригнали два трелевочных трактора. Леса требовалось все больше. Отец загорелся мыслью сесть на один из них, в этом он видел свое спасение. Провели отбор среди вызвавшихся заключенных, и среди счастливцев оказался отец. Это был тот же родной ему ЧТЗ, но с прицепной платформой для трелевки леса. Раньше для этого использовались лошади, потом крепкие зеки. Ни лошадей, ни крепких зеков не стало.

Работающим на тракторах увеличили паек. Отец немного окреп, прибавились силы. Он прилагал неимоверные усилия, чтобы выполнять и даже перевыполнять норму, работал с таким же рвением, как и в колхозе. Говорили, что имя отца стало известно начальнику лагеря. Вновь появилась надежда на жизнь, а может быть и на досрочное освобождение, о чем начали ходить слухи в лагере, особенно в 1943 году, когда дела на фронте пошли лучше для нас. Видимо так думал и отец. Но он не знал, что за приближение победы, а значит за его амнистию на фронтах сражаются три его сына. Может быть, думал и об этом, но переписки с семьей он был лишен.

Многое он за эти годы передумал. Запретить любому зеку думать лагерное начальство было неспособно. Разговоры между заключенными велись очень мало, процветало стукачество, сказанное тут же доносилось начальству. А может он думал по-своему, по-лагерному, в котором жила вся страна. Может быть, его мысли были о том, что его сыны тоже в лагерях, вся его семья «врага народа» выслана, а, может, никого нет уже в живых. Но, видимо, все же оставалась вера, вера в справедливость, вера в Божью милость.

Теплилась надежда, росли силы. Но всегда были и останутся недоброжелатели. Он не знал, как за ним ревниво следили такие же, свои доходяги. Ему завидовали.

В один из дней, накануне 1944 года, он пришел в ужас, когда увидел, что его трактор выведен из строя. Вина пала на него. Не вникая в случившееся, его жестоко избили вначале бригадиры, а затем лагерный следователь. Все считали, что отец, по крайней мере, знает, кто это сделал, и выколачивали из него признание. Забитого до полусмерти, его бросили в один из лагерных карцеров. Первые дни не кормили, в последующие бросали кусок хлеба и кружку кипятка. Силы его ушли. Он превратился в лагерного доходягу, на ногах стоять не мог. Оставалась участь тех, которых штабеливали вблизи лагеря.

Шла весна 1944 года. Организм отца боролся, но вид его был страшным. Теперь не узнать в этом существе вчерашнего лагерного тракториста. Лицо стало черным, кожа шелушилась, начался непрекращающийся понос. Никаких средств не было, чтобы его остановить, он катастрофически уносил последние силы. Когда появились первые лучи весеннего солнца, то он с такими же доходягами, полз к деревьям, обгрызал верхний слой коры и лизал сок. Расстройство живота еще больше усиливалось, но не было сил остановиться лизать такой вкусный сок.

Он не мог забраться на верхние нары, на нижних лежали те, кто еще работал. Теперь он свертывался у нижнего яруса нар и пребывал ночь в полузабытьи. Потерян интерес ко всему, он стал безразличен сам себе. У него не было сил плакать, как это было раньше, не различал времени суток, окончательно оглох на оба уха. Смерть уже не страшила.

Как-то с ним около помойки повстречался такой же, как он доходяга из нашей станицы. Он чудом остался в живых и на наше счастье у него состоялась встреча с мамой. Его рассказ потряс. Слушавшая его наша мать была на пределе сил, чтобы не свалиться без чувств от услышанного. Рассказ был путанным, но мне удалось записать.

Так вот, когда он начал говорить с отцом у помойки, то до отца долго не доходило, с кем он говорит, он уже не мог назвать имени жены, детей, даже забыл свое. Голова, руки его были покрыты сине-черными, как горошины гнойниками. Все болело от малейшего прикосновения. Отец сгнивал заживо. Все надежды потеряны. Этот человек говорил, что если бы трактор отца не вывели из строя, то он мог остаться живым, он до последнего случая был еще в силе.

Вскоре, после этой встречи, отец разделил участь многих своих земляков. Последний раз видели его у шалаша, где он лежал уже бездыханный.

Я знал многих из тех, кого арестовали в ту ночь и кого больше родные не видели, они погибли в ГУЛАГе.

Вот некоторые из них:

Головко Филипп Романович 1901 года рождения,

Коваленко Пантелей Гаврилович 1900 года рождения,

Сергеенко Семен Григорьевич 1901 года рождения,

Чмиль Иван Васильевич 1895 года рождения,

Полежай Алексей Григорьевич 1901 года рождения,

Капуста Иван Платонович 1896 года рождения,

Лысенко Иван Платонович 1900 года рождения,

Чмиль Ульян Исидорович 1894 года рождения,

Волошин Николай Андреевич 1900 года рождения,

Круговой Петр Иванович 1895 года рождения и много, много других.

Я пытался найти место, где хоронили таких, как отец. Вся территория бывшего лагеря покрылась новым лесом, кустарником. Кое-где были видны разрушенные остовы бараков, кирпичные фундаменты кухонь. Следов шалашей, о которых нам рассказывали бывшие зеки, захоронений, я не нашел.

Мне рассказывали, что мертвых, собираемых по лагерю, волокли раздетыми догола и сбрасывали в ямы. Так хоронили летом. Зимой мертвых шта- беливали, засыпали снегом до весны. Иногда штабели мертвецов обкладывали ветвями и зажигали. Я искал такие пепелища, находил что-то подобное, но костей найти не удавалось.

Горькая судьба выпала нашему отцу. Старшие его братья умерли от голода в 1933-м, он тогда еле выжил, отстоял от голодной смерти детей. Смерть его настигла на каторжных работах, лютая, голодная. Умер он в многолюдном лагере, но в страшном одиночестве: жалости, даже сочувствия там не бывает. Кругом были такие же доходяги. Голод, холод превратили этих, недавно еще молодых, полных сил, людей в призраков со стеклянными, жадными глазами, трясущимися телами, с единственной страстью найти что-нибудь съедобное.

Мало, почти ничего еще не сказано о сталинских тюрьмах, лагерях, застенках НКВД (КГБ). Много таких, кто не верят в это, с любовью несут портреты вождей-убийц. А сколько среди них тех, кто был вертухаем (охранником), кто издевался, кто своей рукой отправлял людей на смерть, кто пристреливал упавших на снегу. Пусть совесть будет им собственной карой.

Пришла долгожданная победа 1945-го года. Пришла она и в нашу семью. Возвратились с фронта покалеченные, но живые три его сына. Материнское счастье не имеет пределов.

Вскоре эта радость застилается семейной скорбью. Мы еще не знали, что отца нет в живых, мы его ждали. Мы оставались изгоями. Где же еще так было, офицеры-фронтовики, пришедшие с войны, с вечными отметинами в легких, на руках, ногах, в душе, а в обществе продолжали быть детьми «врага народа».

Кто такой враг народа? Почему я сын врага народа?

Эти вопросы в наших детских головах возникли, когда отняли у нас отца. В свои 12 лет я стал задумываться над этим, искал разницу между собою и другими детьми. Конечно, ответа я не находил, как не нахожу его и сейчас.

Я знал, что в нашем школьном классе немало детей «врагов народа», это были нормальные дети, мои друзья и соучастники по детским проделкам и шалостям. Учился я неважно, но не это было тому причиной, что я сын «плохого человека», как мне стали везде втолковывать.

Нас стали преследовать, мать постоянно была в слезах. Она вынуждена была бросить хату, нехитрое хозяйство и бежать с маленькими детьми, куда глаза глядят. Кому мы были нужны? Зацепилась она за хутор вблизи станицы Павловской. Ей было не под силу всех тащить с собою. Меня она вынуждена была оставить в Копанской, у сестры отца. Так я стал круглым сиротой. До этого я еле тянул из класса в класс, учиться не хотел. Тогда же я оказался сам предоставленным себе, тетя постоянно жила в поле, работала трак- юристкой в колхозе, я как бы преобразился. Я твердо знал, что отец не виновен, я готов был драться с любым, кто хотя бы намекал, что я выходец из семьи «врага народа». Более того, я своим детским умом планировал месть человеку, который оклеветал отца, некому Загорулько. Я знал его детей, с ненавистью проходил по улице, где был их дом.

В «отместку» я и учиться решил по-другому. Решил доказать, что не хуже других. Теперь учеба для меня стала главным делом. Шестой класс я закончил в числе лучших учеников школы. Потом так уж случилось, что везде и во все годы, где только мне предстояло учиться, в учебе я был первым, все учебные заведения, вплоть до академии заканчивал с похвальными листами, красными дипломами.

Но печать детей «врага народа» мы пронесли через всю жизнь. Наше отношение к Сталину было однозначным, выработалось еще в детстве. Однако в войну вождя мы воспринимали, как неизбежность. Трое из нас были на фронте, и сама победа оказала свое воздействие. В 1944 году в окопах меня приняли в партию. На некоторое время по себе и по старшим братьям я как бы начал ощущать свою общественную полноценность. Мы всеми силами стремились преодолеть свое собственное изгойство.

Но уже в 1948 году, когда подал свой первый рапорт для поступления в вуз, я понял, что глубоко заблуждался. Глаза все больше раскрывались. Вера в партию, которая, как нам толковали, в труднейшее время привела нас к победе, начала ослабевать с каждым послевоенным годом. Вся система власти была направлена на обеспечение интересов далеко не народных.

Офицеры в полку, который стоял в Вене, жили своей войсковой жизнью, далекой от того, чем жили люди в России. Но после каждого отпуска любой из нас, побывавший дома, проникался мыслью о несправедливости. В районах, колхозах правят бонзы, думающие о своем желудке, о власти. Подобный разговор я впервые услышал от командира артиллерийской батареи нашего батальона капитана Ведерникова И.Т. Он говорил, что нашим властям нужен постоянно какой-нибудь враг. Был немец, теперь придумывают англичанина или американца. Хотя радость ощущения наступившего мира, ожидания лучших дней оставалась, но все больше это омрачалось вестями из дома, разговорами в узком кругу сослуживцев.

Закончилась война. Нам предстояло определять свою дальнейшую судьбу. Самый старший брат, Яков, искалеченный, пронизанный осколками, пехотный капитан, был уволен из армии и теперь вынужден был скитаться по госпиталям.

Двое из нас, я и брат Василий, продолжали служить в армии. Василий войну закончил в звании майора корпусной артиллерии. Мы не скрывали, что наш отец был репрессирован, мы от него не отступились, нам не требовалось отбеливать себя. В личных делах братьев-офицеров, в автобиографиях, как и у меня, жирными цветными карандашами были подчеркнуты  места, где говорилось об участи отца. Но мы отчетливо осознавали, что пятно в наших биографиях несмываемо и будет преградой в нашей службе. Вскоре я с этим столкнулся. В 1948-м по этой причине мне было отказано в приеме в военную академию. Подал рапорт на увольнение, получил отказ. Значит, служить в армии, даже за границей я допущен, а права на свое образование лишен. Но я не сдавался, настойчиво продолжал подавать рапорты. И каждый раз отказ, в 1949,1952,1953 годах. Меня допускали к вступительным экзаменам, каждый раз я успешно с нужным баллом их выдерживал, проходил медицинскую комиссию, но на так называемой мандатной я получал отказ и возвращался в Центральную группу войск, в Вену.

Все эти годы я не прекращал посылать запросы в высокие военные и союзные инстанции о пересмотре дела отца.

Наконец-то Двадцатый съезд партии (я его пишу с большой буквы - это веха в истории) сказал людям правду о Сталине и его времени. Съезд приоткрыл дверь к правам человека, позволил начать пересмотр «вины» людей, замученных в сталинские годы.

В августе 1956 года дело отца было пересмотрено и принято решение:

«Постановление тройки УНКВД от 20 ноября 1937 года в отношении Казы- дуба Иосифа Спиридоновича отменено, дело производством прекращено за отсутствием в его действиях состава преступления».

Вот и все. Ведь отец был не один, таких было миллионы. Кто за это в ответе? Я не требую им кары, мне нужно праведное слово. Нужен настоящий, фундаментальный суд, как Нюрнбергский процесс, суд народов.

В 1957 году я был принят в военную академию. Отец не дожил до этих дней. Он «без вести пропавший». Так было на войне, так было в тюрьмах, лагерях. Эти люди не получили права даже на могилу, в результате беззакония они лишены были права растить своих детей, права на жизнь.

Свежи следы бесчисленных лагерей, не зажили раны на жертвах, живы, кто подавал команды: «Садись! Руки назад!». Не они ли в рядах тех, кто с таким остервенением тащит портреты любимого «хозяина». Они знают, как остановить правду.

На Лубянке лежит камень, привезенный с Соловецких островов. Люди к нему кладут цветы. Он очень мал, мал в сравнении с нависшей громадой здания зловещего КГБ (ОГПУ, НКВД, МВД и пр.). Этот камень не признан государством. Камень положили те, кто через это прошел, кто жил с клеймом «врага народа».



загрузка...