В XVIII столетии и особенно во второй его половине происходили крупнейшие сдвиги в экономической и социально-политической жизни народов континентальной Европы. Этот период характеризуется успехами капиталистического производства и торговли, развитием производственных отношений, буржуазной идеологии. А конец XVIII в. ознаменовался буржуазной революцией во Франции, давшей толчок политическим движениям в других европейских государствах.
Степень проникновения в жизнь разных стран буржуазных производственных отношений и буржуазной идеологии была, конечно, далеко не одинаковой. Большего развития они достигли во Франции — классической стране просветительской идеологии. В России, где во второй половине XVIII в. сложился капиталистический уклад и в 1773—1775 гг. разразилась крупнейшая крестьянская война, просветительская идеология тоже стала пробивать себе дорогу. Но здесь она отличалась рядом особенностей. Своя специфика была присуща и просветительской идеологии в других европейских странах.
Эта идеология приобретала различную направленность в соответствии с социальными нуждами и интересами выступавших против феодализма крупной буржуазии, мелкой буржуазии и рабочих. Различия эти особенно отчетливо проявлялись в отношении просветителей к разным формам собственности. Так, Вольтер, считая, что феодальная собственность возникла в результате разбоев варварских времен, признавал ее незаконной, а крупную буржуазную собственность — естественной и законной. Если вы запрещаете богачу есть рябчиков, писал он, вы этим обкрадываете бедняка, который мог содержать семью ловлей дичи, продаваемой богачу. Руссо, наоборот, считал, что крупная собственность и роскошь не должны иметь места. Он даже говорил, что установление частной собственности было величайшим несчастьем человечества. Но выступая против общественного неравенства, Руссо не был врагом всякой вообще собственности. Он считал разумным общество, основанное на мелкой собственности. Наконец, Мелье, Мабли, Морелли выдвигали коммунистические теории, направленные против всякой частной собственности.
Как видим, в рамках французского Просвещения XVIIі в. выступали теоретики, по-разному решавшие острую проблему собственности. Но феодальная эксплуатация, феодальный сословный строй и религиозное мракобесие вызывали возмущение у всех французских просветителей. Борьба, которую они вели против праздности и леки привилегированных верхов, непомерных повинностей и налогов, взимаемых с непривилегированных низов, борьба за равенство людей перед законом, за свободу совести, за политическую свободу для буржуазии являлась в то же время борьбой за права и интересы всего третьего сословия — за интересы широких народных масс.
Эти принципы просветительской идеологии определяли и характер исторических произведений, возбуждавших в читателях гнев против лжи и невежества, суеверия, фанатизма, тирании и угнетения масс, против религиозных и династических войн и кровавых дел инквизиции. Определяя главную задачу просветительской историографии, Вольтер писал: «Человек со здравым смыслом, читая историю, занят главным образом ее опровержением».' При этом нужно учитывать, что самое опровержение истории и отрицание исторического прошлого было исполнено могучей созидательной силой и гуманистического стремления, как говорил Вольтер, «научить людей не преследовать людей».
Характеризуя великих французских просветителей XVIII в., Ф Энгельс писал, что они подвергли самой беспощадной критике религию, понимание природы, общество, государственный строй. «Все прежние формы общества и государства, все традиционные представления были признаны неразумными и отброшены, как старый хлам...». Было решено, что «мир до сих пор руководился одними предрассудками, и все прошлое достойно лишь сожаления и презрения». Просветители были убеждены, что их идеи возвещали наступление царства разума, и призывали все пред его судилище. Мы знаем теперь, продолжал Ф. Энгельс, что царство разума, выдвигавшееся в качестве критерия оценки исторического прошлого и настоящего, являлось «не чем иным, как идеализированным царством буржуазии...».2 Решительное осуждение отживающих феодальных порядков сыграло большую роль в историографии, так как никто до просветителей XVIII в. не решался так беспощадно критиковать общественные институты эпохи феодализма и феодальную идеологию. В их исторических произведениях события прошлого утрачивали черты святости и лакировки, которые им придавали поборники королевской власти и католицизма.
Когда в 1750-х годах писалась «Древняя Российская история», Ломоносов усомнился в происхождении Москвы от Мосоха и от мосхов. «Великий перерыв времени, в кое о мосхах не упоминают внешние и домашние писатели, не позволяет утверждать о единоплеменстве мосхов и славян московских без должного свидетельства».25 Однако в деле критики исторического баснословия Ломоносов безусловноуступал Татищеву. Так, Татищев доказывал легендарность известия о пребывании апостола Андрея Первозванного в Киеве и Новгороде, а Ломоносов объявил Байера «полоумным» как раз за опровержение этого известия. Легенду о происхождении Рюрика от Августа, отвергнутую не только Татищевым в XVIII в., но и Юрием Крижаничем в XVII в., Ломоносов считал частично достоверной. По его предположению родственники какого-нибудь римского кесаря могли прибыть в балтийскую Русь, и, таким образом, Рюрик мог оказаться их «сродником».26
В «Слове похвальном» Петру татарское иго объясняется тем, что бог был раздражен «предков наших враждами, неправдами, граблениями, и братоубийствами». Промысел божий в этом произведении усматривается и в том, что от времени до времени рождались великие государи.27 Впрочем, политическая деятельность этих государей приписывается им самим, а не направляющей деснице господа. Обращения к провидению, скорее, косят у Ломоносова характер риторических оборотов и не могут быть истолкованы как показатель провиденциалистского мировоззрения автора.
Если в исторической критике Татищев превосходил Ломоносова, то в литературности, доступности и красоте изложения первенствовал Ломоносов. Татищев сам это великолепно понимал. Когда он решил посвятить первый том своей «Истории Российской» великому князю Петру Федоровичу (будущему императору Петру III), он попросил составить текст посвящения именно Ломоносова. Для сравнения стиля Татищева со стилем Ломоносова сопоставим вводные слова того и другого о значении исторических знаний.
В. Н. Татищев писал, что история нас «ово от своих собственных, ово от других людей дел учит о добре прилежать, а зла остерегаться». «/Ложно кратко сказать, что никакое человек, ни един стан, промысл, наука, ниже кое-либо правительство, меньше человек единственный без знания оной (истории.— А. III.) совершен, мудр и полезен быть не может».28
У М. В. Ломоносова история «дает государям примеры правления, подданным — повиновения, воинам — мужества, судиям —правосудия, младым — старых разум, престарелым — сугубую твердость в советах, каждому незлобивое увеселение, с несказанною пользою соединенное».
Труды Татищева, даже после их напечатания, никогда не имели такого широкого читателя, как «Древняя Российская история» Ломоносова и особенно как составленный совместно с А. И. Богдановым «Краткий Российский летописец с родословием». Эта книга, увидевшая свет в І760 г., в течение ряда десятилетий являлась учебником русской истории для юношества.
М. В. Ломоносов сочинил значительное количество од, посвященных торжественным датам и официальным празднествам и воспевавших императоров и императриц периода дворцовых переворотов (Анне Иоанновне, злополучному младенцу на троне Иоанну Антоновичу, Елизавете, Петру III, Екатерине II). Этому жанру литературы в России и на Западе всегда был присущ панегирнз.м, гиперболизм и непомерная восторженность оценок прославляемых, вне зависимости от того, были ли они действительно выдающимися деятелями или представляли собой совершенное ничтожество.
А. Н. Радищев писал, что не завидует Ломоносову, когда он, «следуя общему обычаю ласкати царям», «льстил похвалою в стихах Елиеавете».30 Вместе с тем следует отметить, что какому бы царю ни посвящалась ода, Ломоносов переключал внимание своих читателей на Петра Великого и здесь уж достигал высокой художественной впечатляемости, так как стиль еды соответствовал восторженному отношению автора к герою. Мы уже говорили об отношении Ломоносова к Петру Великому. В одах, посвященных преемникам Петра, это отношение остается неизменным. В соответствии со своим пониманием задач истории, Ломоносов использует историческую тему в одах, чтобы дать государям пример мудрого правления.
Заканчивая характеристику ломоносовских работ по истории, напомним оценку С. М. Соловьева, признававшего, что В. Н. Татищеву и М. В. Ломоносову «принадлежит самое почетное место в истории русской науки в эпоху ее начальных трудов». С критическим отношением к историческому прошлому общества у просветителей или, во всяком случае, у некоторых из них сочеталось стремление понять законы, на которых основывается жизнь общества. Монтескье и другие ученые эпохи Просвещения настойчиво искали причины происходивших событий, законы истории. Было бы странно, считал Вольтер, если бы вся природа повиновалась законам и лишь человек, «небольшое животное в пять футов», мог бы действовать по своей прихоти. Подобно тому как все тела подчиняются закону тяготения, а грушевые деревья не могут приносить ананасы, каждое историческое событие подчинено необходимости. «Когда я хочу сделать то, что хочу, тогда я свободен: но я хочу в силу необходимости, ибо иначе я хотел бы беспричинно, что невозможно».'
Выдающиеся успехи естественных наук, открытие ранее неизвестных законов природы приводили ученых XVII в. к мысли о господстве закономерности и в обществе. Об этом, как мы видели, говорил Гоббс, и эту мысль просветители XVIII в. усвоили у философов XVII в. Аналогии, которые по традиции устанавливались между законом всемирного тяготения и законами общества, приводили иногда просветителей к механическим представлениям об общественной жизни. Законы, управляющие этой жизнью, представлялись такими же вечными и неизменно действующими, как закон тяготения. К таким же представлениям приводили традиционные идеи о неизменности человеческой природы, которая определяет причины человеческих поступков.
Но рядом с утверждениями о тождественности законов природы и общества и бесконечно повторяющихся в круговороте явлениях общественной жизни ученые XVIII в. развивали мысль о коренном различии природных и общественных закономерностей. Так, французский философ и экономист А. Р. Тюрго писал, что явления пророды заключены «в круге всегда ограниченных переворотов», что растения и животные воспроизводятся из поколения в поколение, а время только «воссоздает образ того, что само разрушило». Совсем не то в человеческом обществе. Последовательное движение людей представляет меняющееся из века в век зрелище. «Разум, страсти, свобода беспрестанно порождают новые события. Все эпохи сплетены цепью причин и следствий, связывающих данное состояние мира со всеми предшествующими состояниями»,3—писал Тюрго.
Вольтер тоже признавал прогресс и считал его движущей силой разум, идущий по пути накопления знаний. Новые научные открытия и распространение просвещения преобразуют человеческую жизнь, совершенствуют земледелие, ремесла, мануфактуры, развивают мореплавание и торговлю, повышают благосостояние людей. Человеческий разум приводит к достижениям искусств и преодолению суеверии, к нравственному возвышению и совершенствованию законов и социальных отношений. Эти мысли Вольтера развил К.ондорсэ, выступивший в 1794 г. с «Эскизом исторической картины прогресса человеческого разума».4 Кондорсэ выводил из развития знаний не только рост культуры, но и социальную динамику. Так, общественное неравенство было, по его мнению, следствием использования знающими людьми своего превосходства. Эти люди скрывали знания и распространяли заблуждения и мифы, чтобы утвердить деспотизм и угнетение. А затем на смену метафизической науке приходят истинные положительные знания. И чем выше становятся их успехи, тем большими становятся и успехи общественной свободы.
Можно было бы привести и другие высказывания просветителей о корнях прогресса, усматриваемого в расширении знаний, научных открытиях, развитии идей, и связанном с ним улучшением нравов и обычаев. Обобщая эти высказывания, Г. В. Плеханов отметил, что они состояли в объяснении «исторической эволюции эволюцией нравов и идей или, как говорили в XVIII веке, мнений». Плеханов показал, что тезис просветителей XVIII в. о том, что «мнения правят миром», характеризует исторические воззрения даже философов, которые в понимании природы стояли на материалистических позициях (Гольбах, Гельвеций). Этот тезис характерен и для Монтескье, отводившего немаловажную роль в истории географической среде.
Подвергая критике идеалистическое понимание истории просветителей XVIII в., Г. В. Плеханов говорил, что идеи несомненно имеют большое влияние на поведение людей, «Но мы имеем право спросить себя: не управляются ли, в свою очередь, чем-либо управляющие миром идеи? А ответ на этот вопрос заключается в том, что идеи управляют миром не как верховный властитель, что они, в свою очередь, чем-то управляются и что, следовательно, тот, кто ссылается на идеи, далеко не указывает нам основную, самую глубокую причину исторического процесса. Есть поэтому доля истины в идеалистическом понимании истории. но в нем нет еще всей истины».
Представления просветителей о закономерности общественной жизни и об историческом прогрессе, основанном на достижениях человеческого разума, противоречили их утверждениям о неразумности и противоестественности многовековой истории. Вольтер находил во всей прошлой истории только четыре периода, когда человечество делало большие успехи: век Филиппа Кондорсэ Ж. А. Эскиз исторической картины прогресса.
В эти периоды творили великие ученые, художники, гиганты культуры. На протяжении всей остальной истории человеческий разум был порабощен, и господствовали невежество, нетерпимость и инертность. При таком понимании закономерности общественного развития и прогресса возникает вопрос, почему на протяжении четырех коротких периодов разум побеждал нетерпимость и инертность, а на протяжении всей остальной истории человечества оставался побежденным. Ни Вольтер, ни другие просветители не давали ответа на этот вопрос.
Отрицая рабство, феодализм, деспотизм и другие многовековые формы социального и духовного гнета, просветители еще не открыли, что в ходе своего исторического развития одни и те же общественные институты из разумных и прогрессивных превращаются в неразумные, реакционные и нуждающиеся в ликвидации. Не умея диалектически подойти к явлениям прошлого, они, таким образом, не могли согласовать закономерное и прогрессивное развитие общества с революционной идеей отрицания и опровержения исторического прошлого. Но глубокая внутренняя противоречивость исторических взглядов просветителей не может служить помехой признанию их выдающихся философско-исторических достижений. Как критика и. опровержение феодальных порядков, идеологии и понимания истории, так и идеи закономерности и прогресса в общественной жизни были для своего времени крупным научным достижением.
К числу достижений просветительской историографии XVIII в. должно быть отнесено и расширение тематики исторических трудов. Мы уже отмечали, что, по сравнению со средневековыми историками, историки Возрождения и особенно XVII в. стали больше изучать правительственную деятельность, касающуюся просвещения, наук, судопроизводства, полиции, хозяйства и быта. Историки Просвещения сделали дальнейший шаг вперед. В поле их зрения не только правительственная политика, относящаяся к просвещению, экономике или народному быту, но и само развитие просвещения, экономики, быта, не только государи, но и ученые, художники, другие создатели нового. Вольтер писал, что под историей он понимает «не пустую и бесплодную науку о событиях и датах, которая ограничивается тем, что выясняет, когда умер такой-то человек, бесполезный или пагубный для мира; не науку, сообщающую одни только справочные сведения, которые обременяют память, не просвещая ума. Я говорю о науке, которая изучает нравы, которая, обнаруживая ошибку за ошибкой, предрассудок за предрассудком, рисует нам последствия человеческих страстей, показывает нам, какие бедствия причинили невежество или превратно понятая ученость, и в особенности прослеживает успехи искусства на протяжении веков, ознаменованных ужасающими столкновениями стольких держав и крушениями стольких царств. Вот чем мне дорога история». Приведенное высказывание Вольтера подчеркивает стремление просветителей подрывать устои прошлого. В этом они видели главную задачу исторической науки. В то же время высказывание Вольтера четко формулирует задачу перехода от чисто политической и военной истории к истории культуры. «Шлюз капала, соединяющий два моря,— писал он,— картина Пуссена, прекрасная трагедия, открытие новой истины — в тысячу раз драгоценнее всяческих придворных хроник, всяких военных сообщений».9
Изучение нравов и обычаев народов, состояния торговли, финансов, земледелия, ремесла и мореплавания, сословного строя и численного соотношения привилегированных и непривилегированных сословий, как и движения населения в целом, численности армии и состояния военного строя, а прежде всего достижений' науки, искусств и просвещения, были провозглашены просветителями главной задачей исторического исследования. «Я пишу как человек, а не как подданный. Я хочу живописать прошедшее столетие, а не только его государя». В этом высказывании Вольтера заключен не только курс на историю культуры, но и курс на отказ от типичной для феодализма и абсолютизма апологетической истории королей и завоевателей.
В то же время характерная для многих просветителей надежда на просвещенных монархов и на возможность привлечения их к делу реформ, надежда на то, что философы смогут убедить монархов доводами, основанными на всемогуществе разума, побуждала просветителей искать в прошлом образцы великих реформаторов и разумных правителей. А это приводило к выдвижению на первый план великой исторической личности. Характерно, что Вольтер возмущался историками, которые ограничивались показом смены одного недостойного правителя другим. Такие же выдающиеся государи, как Генрих IV или Петр Великий, привлекали интерес историков Просвещения. Более того, они считали подобных государей способными коренным образом изменить жизнь и нравы своих подданных.
Изгнанная просветителями в дверь история государей, возвращалась в окно. В значительной мере это объясняется устойчивостью историографических традиций и скудостью материалов для построения культурной истории. Вольтер, вероятно, сделал максимум возможного для своего времени. Понадобились многочисленные исследования общих историков, этнографов, археологов и историков разных отраслей культуры для того, чтобы начертанный Вольтером план мог получить более адекватное выражение. Как мы дальше увидим, и на английской, и на русской почве в просветительской историографии историко-культурные сюжеты занимали значительно меньшее место, чем история государей и их политики.
Существенной особенностью просветительской историографии является отказ от средневековых теорий избранных народов, от теории четырех монархий, от европоцентризма. Внимание просветителей привлекали и неевропейские, особенно азиатские народы. Вольтер считал Индию колыбелью знаний и обращал внимание на высокую цивилизующую роль арабов в период средневекового мракобесия в Европе. Чтобы хорошо познать человека, писал английский просветитель Болингброк, «мы должны видеть и понять его во всех возрастах, во всех странах, во всех государствах, в жизни и смерти — и только история может нам так его изобразить». Философские уроки могут быть извлечены из истории греков и римлян, европейских народов, перуанцев и мексиканцев, китайцев и татар. Географическое расширение исторической тематики объясняется не только тем, что просветители находили в прошлом неевропейских народов примеры, подтверждающие их концепции, но и их гуманистическим отношением к людям, которых сни считали равными от рождения.
Говоря об историографии Просвещения, необходимо остановиться на развитии источниковедческих приемов исследования. Срывая ореол святости и величия с религиозных и феодальных кумиров, просветители должны были решительнее критиковать исторические источники, создававшие такой ореол. Вольтер обращал внимание на широкое распространение лжи в печати даже в XVIII в., когда существовало тысячи книг, газет и журналов, способных опровергнуть эту ложь. Как же можно верить писателям древних времен, которые собирали слухи, писали все, что им в детстве рассказывали бабушки, и при этом твердо верили, что «никакая критика не откроет их погрешностей». «Ложь в фактах», распространенная во .всей исторической литературе начиная с Геродота, приобрела разные формы. Самым грубым и в то же время самым соблазнительным «является чудесное: оно господствует во всех старых историях без единого исключения». Но историческая критика должна избегать и «ораторской лжи», которая заключается в том, что деятелям прошлого
приписываются речи, которые они никогда не произносили, а также И «лжи в портретах, заключающейся в описаниях неизвестной внешности исторических лиц».
Вольтер призывал историков обращаться к архивам, проверять справедливость показаний источников. Но он прекрасно понимал, что далеко не всегда такая проверка возможна. И в полном соответствии со своим рационалистическим мировоззрением отводил первостепенную роль критерию здравого смысла. Существо этого критерия заключалось в том, чтобы определять достоверность исторического факта его вероятностью с точки зрения научных знаний (опыта). Критерий здравого смысла не являлся чем-то абсолютно новым в историографии. Еще древние отбрасывали некоторые известия о сверхъестественном на том основании, что эти известия противоречили здравому смыслу, опыту. Но до просветителей XVIII в. никто так решительно не разделывался с легендами, в том числе и библейскими.
О всемирном потопе, который фигурировал как историческая реальность даже в лучших трудах XVII—XVIII вв. (например, в «Основаниях новой науки со общей природе наций» Вико или в рассуждении Тюрго об «Образовании правительств и смешении народов»), Вольтер писал так: «Все является чудом в истории потопа. Чудо, что шедший сорок дней дождь затопил четыре части света и вода поднялась на 15 локтей над самыми высокими горами. Чудо, что в небесах были хляби, врата, отверстия. Чудо, что все виды животных из всех частей света поместились в ковчеге. Чудо, что Ной нашел, чем их кормить в течение 10 месяцев...». Потоп, заканчивает Вольтер, «одна из тайн, в которые верят только на основании веры, а вера состоит в том, чтобы верить в то, во что не верит разум».14 Болингброк рассматривал священную историю как рассказы суеверных людей, основанные на «благочестивой лжи». Он считал, если древняя история всех народов настолько насыщена легендами и так мало может быть согласована со здравым смыслом, то ею вовсе не стоит заниматься. По его мнению, «мало надобности при изучении истории заходить дальше (дальше углубляться.— А. Ш.) начала шестнадцатого века». Конечно, такой максималистский вывод был незерен.
Вообще критерий здравого смысла недостаточен для всесторонней критики источника, поскольку с его помощью можно только доказать недостоверность невероятных фактов. Но ведь известна множество показаний источников о фактах, которые вполне вероятны, а тем не менее являются вымышленными. Кроме того, необходимо учитывать, что самый здравый смысл не является вечно неизменной категорией. Марк Блок писал, что представления и логика людей прошлого далеко не всегда соответствовали современным. Вольтеровской критике, основанной на здравом смысле, он противопоставляет критику Мабильо-на, основанную на испытующем сомнении.
Однако вольтерова критика библейских рассказов о чудесах, как и многих других противоречащих законам природы показаний источников, доказывает, что критерий здравого смысла просветителей имеет немалое значение, хотя и нуждается в дополнении другими критериями критики и в учете изменчивости человеческой психики.
Необходимо также избегать гиперкритики, основанной на критерии здравого смысла, когда при наличии в источнике чего-то недостоверного последний отбрасывается целиком. Именно так поступал Болингброк с древними периодами истории народов. Нельзя согласиться также с требованием Вольтера исключить из числа исторических источников мифы, легенды, устные сказания. Подходя к ним критически, историк может извлечь немало полезного. Из сказанного следует, что просветительскую критику источника с позиций здравого смысла нельзя полностью отвергать, как и нельзя ограничиваться только ею.
Из французских просветителей на развитие исторической науки наибольшее влияние помимо Вольтера оказал Монтескье. Перу Ш. Монтескье (1689—1755 гг.) принадлежит «Рассуждение о причинах величия и упадка римлян» (1734 г.), «О духе законоз» (1748 г.) и ряд других произведений. Монтескье проповедовал идеи политической свободы и объявлял, что рабство противоречит человеческой природе. Он высоко ценил английский конституционализм и противопоставлял произволу феодальных властителей принцип разделения законодательной, исполнительной и судебной власти. Развивая характерные для просветительской историографии мысли о зависимости исторических событий от господствующих в обществе нравов и идей, Монтескье выдвинул интересные соображения о причинах величия Рима. Они заключались в господствующих в период подъема Рима гражданских добродетелях, готовности жертвовать личными интересами для общества, в присущем римлянам патриотизме. Утрата этих качеств и лежит в основе упадка Рима.
Чрезвычайно ценным и плодотворным явилось то, что Монтескье не ограничился установлением изменений в идеологии и нравах, которые привели к печальным для Рима последствиям. Он попытался объяснить самые причины изменений в идеологии и нравах римского общества. При этом обращалось внимание на то, что военные успехи римлян, и в частности их победа над Карфагеном, были связаны с наличием крепкого и многочисленного сословия мелких земельных собственников, а развитие земельного неравенства оказалось одной из причин порчи нравов и деградации римлян.В том, что эти соображения не случайны для Монтескье, мы убедимся, напомнив его фразу: «.„интерес является величайшим монархом в мире». Очевидно, под интересом понималась прежде всего экономическая заинтересованность.
И все же необходимо констатировать, что в поисках законов, определяющих исторические судьбы народов и их политическую жизнь, Монтескье, как правило, не доходил до социально-экономических условий. Обычно он вовсе отказывался от поиска материальных условий, определявших нравы и дух законов. А если обращался к таким поискам, обнаруживал их вслед за Боденом в природной среде обитания общества и прежде всего в климате. В зависимости от климата характер народов и их нравы существенно варьируются. Законы, издаваемые государством, также должны исходить из специфических особенностей географической среды, климата. Умеренный климат порождает крепких и мужественных людей, жаркий — робких и малодушных. В климате чрезвычайно жарком тело совершенно лишается силы, лень становится счастьем, и рабство кажется более легким, чем усилия разума, необходимые, чтобы управлять самим собой.
Климатом Монтескье объясняет не только рабство, но и принужденное положение женщины и многоженство в одних странах, единобрачие — в других. Слишком жаркий, как и слишком холодный климат, обусловливает появление деспотизма и неограниченной государственной власти. Умеренный климат обусловливает политическую свободу, ограниченную государственную власть и республиканский строй. Власть климата, считал Монтескье, сильнее всех властей. Вместе с тем он отмечал, что различие государственных форм зависило также от размеров территории, плодородия почвы и т. д.
Монтескье сильно преувеличивал роль климата: государства, расположенные в одной и той же климатической зоне, имели различные политические устройства, а государства, расположенные в разных климатических зонах, не обязательно различались по основам политического строя. Да и дифференциация людских характеров не укладывалась в рубрики климатических зон. Выступая с критикой Монтескье, Вольтер отмечал, что во всех уголках земного шара, где живут люди, они могут развивать свои умственные способности, а в умеренном климате у людей нет преимуществ, по сравнению с другими климатическими зонами. А самое убедительное возражение Вольтера против учения Монтескье об определяющей роли климата заключается в том, что географическая среда не меняется, а общественный и политический строй меняется. Как же величиной постоянной можно объяснять изменение переменных величин?
Противником теории климата выступил и К. Гельвеций. Он считал, что эта теория освящает и оправдывает зло, объявляет его закономерным и необходимым. Монтескье следовало, по мнению Гельвеция, определить правильные и разумные принципы будущего строя, вместо того чтобы объяснять неразумные принципы прошлого. Таким образом, в выступлении Гельвеция радикальные рационалистические идеи просветительства противостояли поискам закономерности общественной жизни, характерным для того же просветительства. Так, в полемике Гельвеция и Монтескье проявилось противоречие, которое было присуще идеологии, и в частности историографии, Просвещения.
На взглядах Вольтера (І694—1778 гг.) мы уже неоднократно останавливались, когда характеризовали историографию Просвещения в целом. Добавим, что в огромном литературно наследстве Вольтера (Полное собрание его сочинений, изданное в 1877— 1885 гг., насчитывает 52 тома, а неполное собрание писем— 107 томов) исторические произведения занимают весьма почетное место. Вместе с другими к ким относятся: «История Карла XII» (1731 г.), «Век Людовика XIV» (1751 г.), «История Российской империи при Петре Великом» (1759 г.). Над «Опытом о духе и нравах народов» Вольтер начал работать в середине 1740-х годов и с этого времени издавал его частями. В 1768 г. опубликовал «Философию истории», которая явилась введением к «Опыту». Окончательный же вариант «Опыта» вышел в 1769 г.
Историей Петра Великого Вольтер заинтересовался еще в начале 1730-х годов, когда писал своего «Карла XII». И мысль о написании истории Петра с тех пор яе покидала его. В 1737 г. он сообщает, что ему хочется дать сокращенный пересказ не только «великих деяний Карла», но и «плодотворных дел Петра», ознакомить читателей с тем, «что сделал царь для блага человечества».22 Для осуществления этого замысла необходимы были документальные материалы. В 1740-е годы Вольтер хлопотал о присылке таких материалов из России. Но канцлер Бестужев-Рюмин был против написания Вольтером задуманной им книги. Пересылка материалов стала осуществляться лишь во второй половине 1750-х годов, когда по ходатайству влиятельного вельможи И. И. Шувалова Елизавета Петровна официально поручила Вольтеру написать книгу о своем отце. В 1759 г. «История Российской империи при Петре Великом» была напечатана, а в 1760 г.— попала в руки русских читателей.
В связанном с работой над книгой письме, к И. И. Шувалову Вольтер писал о том, что «теперь хотят знать, как росла нация, каково было народонаселение в начале эпохи, о которой идет речь, и в настоящее время», какова была торговля изучаемой нации, «какие искусства возникли в самой стране и какие были заимствованы ею извне и затем усовершенствованы, каковы были приблизительно государственные доходы в прошлом и настоящем, как возникли и развились морские силы; каково было численное соотношение между дворянством и духовенством и монахами и между ними и земледельцами и т. д.».23 Как видим, Вольтер задумал написать не биографию царя, а культурную историю народа. Недаром книга получила наименование «История Российской империи при Петре Великом », а не «Петр Великий».
Но решить поставленную перед собой задачу Вольтер не смог. У него было недостаточно знаний по истории русской культуры. Да и твердо усвоенная им концепция петровских реформ не вязалась с планом создания истории страны. Еще в «Карле XIЇ» Вольтер утверждал, что ко времени Петра Великого Россия была менее цивилизована, чем Мексика в момент открытия ее европейцами. Один человек (Петр I) изменил строй самого большого государства.24 И через 28 лет, когда писалась «История Российской империи», Вольтер оставался при убеждении, что царь один преобразовал страну, превратив свой народ в «настоящих людей».25
В примечаниях на книгу Вольтера М. В. Ломоносов отметил немало фактических ошибок в изображении допетровской Руси, как бы сотканной из одних недостатков. В этом не следует усматривать нарочитое стремление Вольтера унизить Россию. Главную роль играла тенденция изобразить Петра Великого творцом всего лучшего, что было в стране. Петр Великий и для других просветителей был образцом монарха-реформатора. Призывая установить новый, справедливый и разумный строй, просветители неоднократно ставили государям в пример Петра. Так, Мабли советовал герцогу Пармскому, для которого написал «Трактат об изучении истории», подобно Петру Великому, стремиться к созданию «новой нации». И для Вольтера царствование Петра было важно прежде всего как назидание государям, которые согласились бы стать проводниками проповедуемой им разумной политики. Таким образом, с одной стороны, Вольтер стремится отказаться от традиционной истории государей и перейти к истории цивилизаций, а с другой стороны, ему нужно показать именно великие дела образцового государя. В своих исторических трудах он выдвигает на авансцену не народ и его культуру, а государя и его роль в изменении культуры.
Заказчики «Истории Российской империи» упрекали Вольтера за недостаточно возвышенный стиль при описании царской особы. Французский просветитель отвечал, что у хорошего писателя не должно появляться подобных выражений: «Его священное императорское величество соизволил принять лекарство». Превозносить через край всегда опасно, а прятать факты историку нельзя; исказив один факт, подорвешь значение остальных. Отстаивая свой стиль и свою подачу материала, Вольтер так же, как оплачивавшие его труд мехами и медалями сановные заказчики, оценивал Петра Великого как единоличного творца новой России. Он декларировал, что в результате реформ Петра процветали искусства и знания и даже «народилась новая нация». А ответа на основной вопрос, каковы были предпосылки петровских реформ, каковы были исторические условия народной жизни, их вызвавшие, почему реформы были проведены именно так, а не иначе, Вольтер не дал.26
К числу «просвещенных монархов» Вольтер относил наряду с Фридрихом II и Екатерину II, которую называл своей истинной героиней.27 Но жизнь доказала иллюзорность этих надежд. Так возник вопрос, что делать, если не найдется монарха, устанавливающего разумный и гуманный принцип правления? «Следует думать,— отвечал он в „Философском словаре",— что все государства, которые не испытают этот принцип, испытают революцию». В. П. Волгин справедливо считает это высказывание свидетельством отхода умудренного опытом Вольтера от политических иллюзий. Исследователь обратил внимание, что эволюция политических взглядов великого просветителя отразилась и на эволюции его исторических воззрений.28 По мере того как надежды Вольтера на «просвещенных монархов» ослабевали, всемогущество выдающегося политического деятеля в истории тоже переставало играть прежнюю роль, и свобода воли все больше уступала в его исторических воззрениях детерминизму. Именно к позднему периоду творчества Вольтера относятся приведенные выше слова о невозможности беспричинных действий и сопоставление исторической деятельности людей с законом тяготения. «Каждое событие в настоящем рождается из прошлого и является отцом будущего».
В области исторической науки Вольтер несомненно прокладывал новые пути. Это заметил еще А. С. Пушкин: «Если первенство чего-нибудь да стоит, то вспомните, что Вольтер первый пошел по новой дороге и внес светильник философии в темные архивы истории».30 Учитывая развитие Вольтером критики исторических источников, его методы отбора исторических фактов, постановку задач написания истории культуры, понимание всемирной истории не как истории избранных народов и «всемирных монархий», мы вполне согласимся с А. С. Пушкиным.
Все жанры хороши, кроме скучного, говорил Вольтер, и ему «скучный жанр» никак не был присущ. Его идейный противник Жан-Жак Руссо говорил о своем желании «научиться писать изящно и стараться подражать прекрасному слогу этого автора», Вольтер в яркой и увлекательной форме выступал не только в качестве беллетриста, но и историка в той отрасли литературы, где «люди привыкли», по словам Кондорсэ, «видеть скуку, наразлучную с исторической верностью».
Одним из последователей Вольтера и Монтескье был английский историк Эдуард Гиббон (1737—1794 гг.). Его перу принадлежит семитомная «История упадка и разрушения Римской империи», охватывающая обширный период от II в. н. э., когда владычество Рима охватывало «лучшую часть земного шара и самую цивилизованную часть человеческого рода», и до 1453 г., когда турки взяли Константинополь и положили конец существованию Византийского государства — наследника Римской империи
Э. Гиббон не ограничивается рассказом о смене правителей, войнах, которые они вели, о внутренних потрясениях и законодательстве. В соответствии с программой исторических исследований, намеченной Вольтером, он повествует о нравах римлян, идеях, которые их одушевляли на протяжении разных этапов более чем тысячелетней истории, о военной системе и положении финансов, обычаях и праве, торговле и земледелии, философии и религии. Анализируя подъем и падение государств, автор интересуется не только военными победами и поражениями, но и «внутреними тайными причинами благоденствия и нищеты, которые втихомолку уничтожают или без шума расшатывают существование или благосостояние общества».
Уже в период «всеобщего благосостояния» во II в. Гиббон обнаруживает «зачатки упадка и разложения». В продолжительном состоянии мира, при котором испарялся воинственный дух и угасал «дух гения», усматривался действовавший постепенно «тайный яд». Так было с римлянами. А у жителей европейских владений Рима, по-прежнему отличавшихся личным мужеством, исчезало «общественное мужество», которое питается «любовью к независимости» и чувством «национальной чести», «общей опасности» и привычкой повелевать. Привычка же к рабскому подчинению не позволяет достигнуть настоящего величия. Для величия народа нужна свобода.
Суммируя причины постепенного упадка Рима — Византии, Гнббон показывает коварную политику цезарей и бесчинства военного деспотизма, возникновение и введение христианства и деятельность сект, основание Константинополя и раздробление монархии. Ом останавливается, конечно, на вторжение варваров, на арабских завоеваниях и на окончательных ударах турок. Но даже говоря о вражеских нашествиях и завоеваниях, он старается выяснить особенности нравов, обычаев, мнений и идей, господствующих у воюющих сторон, чтобы вскрыть внутренние причины побед и поражений. Несмотря на то, что Гиббон не смог определить социально-экономических условий хода исторического развития, мы не можем не воздать должное глубине его анализа. Гиббон, в отличие от своих предшественников, основывался на изучении народных обычаев, а не объяснял военные успехи или поражения искусством великих личностей.
Мы уже останавливались на объяснениях причин падения Византии. В XVI в. вместо благочестивого утверждения о карах божиих за прегрешения жителей Восточноримской империи выдвигались на первый план неразумные политические меры правителей Византии, их неумение опереться на «воинников», а также мудрость турецких правителей и другие причины, в общем сводившиеся к политике правителей и высшей знати. Гиббон ' пошел гораздо дальше историков и писателей XVI — XVII вв., претворив в большом конкретно-историческом труде идеи эпохи Просвещения. В полном'соответствии с вольтери-анскими взглядами на религию Гиббон связывал упадок Рима и Византии и с враждебным отношением христианства к культуре и просвещению, и с тем, что смирение, проповедуемое христианством, убивало те гражданские чувства, которые некогда способствовали созданию могущественного древнеримского государства.
Ни в одной стране в XVIII в. просветители не клеймили столь решительно феодальные социальные порядки и феодально-религиозную идеологию, как во Франции. Нигде просветительская историография не относилась столь отрицательно к «противоестественному и неразумному» средневековью. И не удивительно: ведь именно во Франции в эту пору наиболее обострились противоречия феодальной системы общественных отношений, именно Франция ближе других стран подошла к своей буржуазной революции.
В Англии в XVIII в. социальные противоречия не были столь заострены, а существующие порядки не представлялись просветителям столь неразумными и противоестественными. Поэтому идея отрицания в Англии и в применении к английской истории не выступала так резко, как во Франции.
В этом мы легко убедимся, обратившись к «Истории Англии от вторжения Юлия Цезаря до революции 1688 г.» Давида Юма. Юм (1711—1776 гг.) больше знаменит своими философскими сочинениями. Однако в историографии, и в частности в русской, он оставил свой след. Удовлетворенный политическими свободами и конституционным строем Англии своего времени и отрицательно относившийся к английской революции, Юм решительно выступал против радикализма в политике и в истории. Основным законом, управляющим человеческой жизнью, являлась, по Юму, привычка. Только привычки образуют наши нравы, а нравы образуют общественную жизнь и общественное устройство. Чтобы изменить это устройство, нужно изменить нравы и привычки. Но привычки устанавливаются постепенно и только постепенно они могут быть изменены. Кто не понимает природы привычки, кто не принимает в расчет этой силы, тот не способен понимать историю. Каждое «внезапное просвещение», каждая внезапная перемена в государстве — есть нечто противоестественное.
Вследствие того, что критицизм у Юма и других английских историков-просветителей не проявлялся столь отчетливо, как у Вольтера, противоречие между идеей отрицания многовекового прошлого и идеей закономерности истории не выступало у них так резко, как у французов.
Базируя свои исторические представления на тезисе о постепенности, Юм отрицал возможность внезапного и единовременного перехода от безгосударственного к государственному состоянию и пересмотрел тезис об общественном договоре. Власть верховного главы сначала могла проявляться только по отдельным частным поводам. Люди стали замечать полезность этих проявлений. Так, постепенно родилось основанное на привычке сочувствие народа власти.36 В вопросе о происхождении государства Юм высказывал здравые мысли, отказываясь от тезиса об одноактном и внезапно заключаемом общественном договоре.
В соответствии с идеями французских просветителей Юм усматривал причины исторических событий в мнениях, нравах, обычаях. Но убежденный, что эти факторы изменяются постепенно и медленно, Юм дал в восьмитомной «Истории Англии» лишь четыре экскурса о нравах, государственном строе и законах в различные времена. Влиянию торговли и географическому положению страны он вовсе не придавал значения.37 В поисках причин исторических событий Юм вернулся к психологическим характеристикам и индивидуальным целям правителей. Для него история индивидуалистична. Она распадается на единичные действия единичных героев. Причины происходивших событий Юм ищет в личной психологии, характере, талантах и ошибках правителей, в целях, которые они перед собой ставят и осуществляют. Таким образом, в метологическом отношении Юм-историк делает шаг назад от Вольтера и просветителей к гуманистам.
Нельзя забывать, что в соответствии с духом эпохи Просвещения Юм выступал против суеверий и религиозного фанатизма и разоблачал басни о чудесах. Вольтер высоко ценил за это труды английского философа и историка. Но борьбу с религиозным фанатизмом Юм порой направлял и против революции. По его мнению, смута, называемая английской революцией, была вызвана «богословской ненавистью», религиозным фанатизмом, лицемерием и глупостью.
Характеризуя успехи исторической мысли XVIII в., мы не должны проходить мимо выдвинутых тогда идей экономического прогресса. О том, что одним из крупнейших теоретиков, доказывавших прогрессивность общественного развития был Тюрго, мы уже знаем. Сейчас обратимся к мысли этого выдающегося экономиста-физиократа об экономическом прогрессе и его значении в жизни общества. Развивая тезисы, выдвинутые еще в античную эпоху, Тюрго говорил о следующих ступенях хозяйственной деятельности человека: сначала собирание произвольно произрастающих плодов и охота; затем приручение быков, баранов, лошадей, лам и установление скотоводства; и наконец, переход к земледелию. На пастушеско-скотоводческой стадии люди стали более богатыми, чем на охотничьей, стали проникаться «духом собственности». На этой стадии побежденные в войнах «подвергались участи животных и становились рабами». На земледельческой стадии излишний сверх необходимого для пропитания самих земледельцев продукт позволил выделиться горожанам, торговцам, ученым. Развилось разделение профессий и неравенство между людьми. «Зарождается более глубокое изучение идеи государства».
В вышедшем первым изданием в 1776 г. «Исследовании о природе и причинах богатства народов» Адам Смит писал:
«Величайший прогресс в развитии производительной силы труда и значительная доля искусства, умения и сообразительности, с какими он направляется и прилагается, явились, по-видимому, следствием разделения труда».41 Если Тюрго усматривал прогресс лишь в смене занятий людей и лишь на ранних ступенях истории человечества, то Смит пошел значительно дальше и обнаружил такие черты экономического прогресса, которые характерны для развития человеческого общества и в новейшее время. В понимании экономического прогресса это было крупнейшим достижением XVIII в.
Нашествия варваров привели Римское государство к распаду и нанесли тяжелый ущерб античной цивилизации. Церковь заняла монопольное положение в области интеллектуальной жизни, и в том числе в области написания исторических произведений. Известный принцип «философия — служанка богословия» может быть распространен на историографию, которая также была подчинена церкви и служила богословию.
Существенной особенностью насаждаемых церковью представлений об истории являлось противопоставление земной жизни, в которой царствует мирская суета, низменные людские страсти и пороки, ужасы и опасности, плач и рыдания, царству божию, в котором для праведных наступает вечное блаженство, установится полная гармония, и человек станет бессмертным. Недаром важнейший труд теоретика христианства отца церкви Аврелия Августина (354—430 гг.) назывался «О граде бо-жием», недаром блаженный Августин убеждал в этом труде, что жизнь есть царство смерти, а смерть ведет к вечной жизни. Идея эта настолько прочно утвердилась в богословии, что в 1198 г., почти через восемь веков после Августина, будущий папа Иннокентий III написал специальное сочинение «О презрении к миру».
Согласно уверениям средневековых церковных теоретиков, не только деньги и имущество, но и науки и искусства, отечество и государство и даже брак и семья являются лишь дьявольскими призраками.1 Это аскетическое учение становилось особенно необходимым в условиях превращения христианства в религию не только угнетенных, но и угнетателей, в официальную религию,эксплуататорского государства. Вера в загробную жизнь и аскетическое презрение к земным благам были призваны примирить угнетенных с тяготами эксплуатации и удерживать их от борьбы. Аскетические взгляды и отрицательное отношение
к мирской .жизни отражались на подборе исторических событий, их трактовке, характеристиках и оценках исторических деятелей. История подразделялась на священную и светскую, причем первая занимала более почетное место в средневековой идеологии, культуре и пропаганде, чем вторая. Библейская священная история и жития святых излагаются возвышенным, а события светской жизни — будничным стилем. Преимущественный интерес к божественному сказывается в том, что при описаниях людей терялись их индивидуальные особенности и живые черты и сами описания подгонялись под назидательные штампы. При этом особо выделялись такие качества, как усердное почитание божественной службы, защита сирых, приверженность евангельскому учению, борьба с еретиками и «погаными» или справедливость, основанная на христианских нормах. При таких обстоятельствах портреты исторических деятелей, которые ярко были представлены в античной литературе, превращаются в подобие икон. Ветхозаветные мифы о сотворении мира в шесть дней, о потопе, о вавилонском столпотворении и новозаветные — о непорочном зачатии, воскресении распятого Христа корнями своими уходили в древнюю языческую мифологию. Средневековые историки повторяли и дополняли их новыми рассказами о чудесах и предзнаменованиях. Особенно в этом отношении характерны жития святых, получившие широкое распространение в православной и католической литературе.
Важнейшей особенностью средневековой историографии является провиденционализм, оттеснявший прагматизм античной исторической мысли. Через всю книгу Августина «О граде бо-жием» проходят уверения, что история развивается по божественному предначертанию, льоди же являются слепыми исполнителями божественного замысла, а их разум и воля не способны изменить ход истории. Исторический процесс Августин предР ставлял как планомерную эволюцию божественного единства. «Как в семени невидимо заключается все, что должно с течением времени вырасти в дерево, так должно думать и относительно самого мира». Все его позднейшие превращения предвосхищены божественным замыслом, заложенном в мире уже во время его сотворения. Августин признает, что в мире совершается много зла. Как же это зло согласуется с божественным предопределением? Отвечая на этот трудный для всякого поборника провиденциализма вопрос, Августин утверждает, что зло допускается богом, чтобы добро «в большей степени нравилось и представлялось более достойным похвалы». От людей бывает скрыто, каким образом зло служит совершенству творения, но самому богу это «весьма известно».
Впрочем, иногда Августин раскрывает высший божественный смысл исторических событий, которые при первом взгляде кажутся злыми и греховными. Так, он объясняет скрытый смысл возвышения Рима и утверждения мирового господства, далекого от христианских идеалов Римского государства. Главной чертой древних римлян, говорит Августин, было честолюбие, жажда славы. Для своего прославления, во славу родины они совершали героические поступки и терпели страдания. Эти поступки и страдания весьма поучительны: если их можно было осуществлять во имя земных целей и земной родины, то никакие подвиги и жертвы ради небесной родины не должны казаться невозможными.4 Так, доблести римлян, служившие ложным целям, становились назиданием для христиан и помогали им продвигаться к полному торжеству царства божия. Так как люди не в состоянии сразу вместить все божие откровение, бог внушает его постепенно, порциями, подобно тому как ребенка учат читать по слогам. Именно в постепенном продвижении человечества к царству вечной жизни Августин вместе с другими средневековыми богословами видел содержание исторического процесса и исторический прогресс.
Мы уже говорили, что поборникам провиденциалистской~ концепции трудно было объяснить, как всеблагой и всемогущий бог допускает зло. Августин уверял, что если бы не было зла, люди не умели бы ценить добро, но этот тезис не представлялся достаточно убедительным даже ему самому. И он дополнял эти объяснения рассуждениями о человеческой природе и о свободе воли, которые были подавлены силой зла, с одной стороны, и о божественной благодати, которая являлась источником добрых поступков,— с другой. Однако и эти рассуждения были неубедительными, поскольку возбуждали вопрос: почему созданный по образцу и подобию бога человек от природы подавлен силой зла? Что же касается свободы воли, то, допуская ее, Августин фактически не оставлял на ее долю никакого простора, заявляя, что и она «была предвидена богом в числе необходимых причин». Оказывалось, что и причины зла на земле тоже были предопределены, запланированы самим создателем.
Противоречие между учением о божественном предопределении и свободе воли таило немалые опасности для церкви. В самом деле, если человек не способен изменить предначертанное богом и бог ведет его от колыбели до могилы, то становятся лишними и церковные проповеди, и религиозные запреты, и молитвы. Ведь они не меняют божественного замысла и божьей благодати. Да и в грехе человек становится неповинным, так как его поступки предопределены заранее. Церковь, конечно, не могла согласиться с такой трактовкой предопределения, свободы воли и зла.
Наиболее доходчивым и конкретным для масс объяснением зла было признание существования дьявола — носителя и возбудителя зла. И в средневековой идеологии дьявол действительно занимал заметное место. Он фигурировал в библейских мифах и перешел из них в средневековую литературу и догматику. Правда, мистические представления о добром начале, воплощаемом богом отцом и Христом, и о злом начале, воплощаемом дьяволом, сатаной, антихристом, проявлялись в сознании средневековых течений по-разному. Манихеи, например, видели в сатане как бы сотворца; дуализм по существу превращался у них в двоебожие, поэтому Августин боролся с ними, как с еретиками. Но, в той или иной мере дуалистическое представление о борьбе бога и дьявола за каждого человека и вообще о борьбе божественного и сатанинского начал было типичным для средневекового сознания и отчетливо проявлялось в средневековой историографии.
Боги и рок выступали в качестве действующих сил истории и у античных авторов; чудеса и предзнаменования также нередко попадали на страницы их произведений. Но для античной историографии было характерно критическое отношение к мифам и легендам. Она не была в такой степени начинена мистической колдовской чепухой как средневековая историография. Прови-декциалистская философско-историческая концепция знаменовала собой шаг назад от античного прагматизма и была ближе к мифологическим представлениям о решающей роли сверхъестественных сил в человеческой жизни, чем идеи древнегреческих и древнеримских историков, выдвигавших на авансцену человека с его земными стремлениями и целями, с присущим ему от природы естеством.
Отмечая, таким образом, что средневековый провиденциализм означал шаг или несколько шагов назад от античного прагматизма, мы в то же время должны учитывать, что движение историографии не может быть сведено только к этому отходу назад. Подобно развитию всей многовековой феодальной идеологии развитие средневековой историографии было сложным и противоречивым. Наряду с присущими ему реакционными чертами мы увидим, что сохранились некоторые завоевания античных историков и даже вырабатывались новые более прогрессивные трактовки исторического прошлого.
Далеко неоднозначным было отношение средневековых историков к античному наследству. Августин и другие отцы церкви *»—V вв. еще часто пользовались творениями античных философов, поэтов и историков. Но затем христианская церковь часто выступала против обращения к античным мудрецам-язычникам. Можно даже отметить случаи, когда «эллинская мудрость» Платона или Аристотеля почиталась греховной. Так в Xil в. киевский митрополит Климент был обвинен смоленским священником Фомой в том, что он пишет «философией» языческих хитрецов Омира (Гомера), Аристотеля и Платона. И митрополит счел необходимым оправдываться, уверять, что он отнюдь не отклоняется от священного писания и не философствует в духе Платона и Аристотеля.5 Подобные обвинения и оправдания были заурядным явлением в истории православной и католической церкви средневековья. Лица, приемлющие «эллинские учения», сплошь да рядом предавались анафеме.
Но как на Западе, так и на Востоке периоды отрицания античного литературного наследия и его решительного осуждения чередовались с обращением к античным авторам и с их моралистическим истолкованием в духе христианства. При этом главная заслуга сохранения античного наследия принадлежала Византии.
Одним из выдающихся византийских историков, высоко ценившим античные историографические образцы, был ДТрокопий Кесаряйский- (между 490 и 507 — после 562 гг.). Он описал историю войн, которые император Юстиниан «вел как с восточными, так и с западными варварами». Следуя примеру Геродота, Прокопий не углублялся в легенды и мифы далекого прошлого, а описывал политические и военные события, хорошо ему известные. Следуя античным примерам, Прокопий обещает излагать события так, как они происходили, памятуя, что «риторике свойственно красноречие, поэзии — вымысел, а историку — истина». Для нас особенно важны реалистические описания Прокопием общественной жизни славян VI в., их отношения к рабам, их способов ведения войны.
Слабее повлияли античные образцы на византийские хроники, которыми пользовались древние русские летописцы. Среди них следует упомянуть монаха IX в. Георгия Амартола, который вел повествование от сотворения мира и начинил его множеством легенд. Но русские летописцы находили у «мниха Георгия» и его продолжателя отражавшие действительность известия об этнической карте мира, достоверные сведения о борьбе византийских императоров с соседними народами и факты, относящиеся к походам Руси на Царьград.
В XI — начале XII вв., когда византийская культура переживала пору своего расцвета, обращение к светской тематике и к человеческим стремлениям как причине исторических событий становится более заметным. Крупнейший историк Византии XI в. Михаил Пселл, признавая, что события истории он привык возводить к воле божественного провидения, в то же время признавал необходимым исследовать их земные причины и результаты. Подобно наиболее глубоким античным исследователям, он не ограничивал объяснение внешнеполитических поражений своей страны иноземными нашествиями и старался обнаружить признаки разложения Византии в периоды ее расцвета. «Дом рушится уже тогда,— писал он по этому поводу,— когда гниют крепящие его балки».
Подобную светскую трактовку исторических событий не следует приписывать простому влиянию античной историографии, хотя труды древних ученых сравнительно лучше сохранились и больше изучались в Византии, чем в других регионах средневекового мира. Вопрос прежде всего заключается в том, почему античная историографическая традиция не была целиком задушена средневековым провиденциализмом и аскетизмом.
Дело заключается в том, что в средние века, как и в античный период, жизнь была исполнена мирских страстей, земных нужд и желаний. У самой церкви были земные интересы, проявлявшиеся в погоне за вотчинами и деньгами, в эксплуатации своих крестьян и прихожан, в притязании на светскую власть. Для осуществления своих целей господствующая верхушка требовала подчинения народа земным властям. В целях укрепления авторитета королей и князей объявлялось, что их прерогативы имеют божественное происхождение, а царства земные рассматривались как несовершенная имитация царства небесного. Понятно, что аскетизм и презрение к земным благам не могли приобрести всеобщего распространения. Самое умерщвление плоти рассматривалось прежде всего как удел монашества. Что же касается чрезмерной аскезы мирян и их стремления к подвигу на путях умерщвления плоти, то они расценивались официальной церковью как гордыня или даже как ересь.
Оставляя в теории нерешенным противоречие между божественным предопределением и свободой воли, средневековые богословы, философы и историки на практике требовали, чтобы, уповая на бога, люди в то же время не оставались в бездействии. В духе русской пословицы — «на бога надейся, а сам не плошай», они говорили, что богобоязненный воин должен сам заботиться о защите своего тела панцирем, а богобоязненный мореплаватель — о направлении своего судна кормилом. Ограничение аскезы и провиденциалистского подхода к событиям мирской жизни имело существенное значение для средневековой историографии и позволяло ей сохранять в известных пределах земную тематику и земные объяснения прошедших событий.
В летописях и анналах, выходивших из-под пера самых благочестивых монахов, мы постоянно встречаем описания политических событий и борьбы правителей за светские интересы.
Некоторые хронисты считали при этом необходимым искать оправдания тому, что они обращались к светским сюжетам и ссылались на наличие подобных сюжетов в Ветхом завете. Самые ярые приверженцы аскезы обвиняли хронистов, повествовавших о царях и полководцах, в суетности и греховности и называли их повествования «вздорной бабьей болтовней». Но именно благодаря «суетным и греховным» интересам средневековых историков их произведения представляют столь большое значение как исторический источник. Благодаря тому, что изгоняемая из исторической литературы земная жизнь все же проникла в нее, мы встречаем в средневековых хрониках и летописях не только многочисленные сведения о светских правителях и их внешнеполитической, а временами и внутриполитической деятельности, но и упоминания о положении народных масс, о народных бедствиях и народных волнениях. Характерное для всей средневековой историографии служение теологии не сделало исторические произведения совершенно монотонными и единообразными. Взгляды средневековых историков различались в зависимости от социальной среды, которую они отражали, и от изменений, которые претерпевала эта среда. Можно заметить отражение в летописях взглядов дружинников, а затем феодальных землевладельцев, в которых дружинники превращались, воздействие на хронистов тех или иных князей, церкви, иногда бюргерства.
Значительным достижением христианской историографии средневековья было ее понимание исторического времени не как циклического вечно возвращающегося на свои исходные позиции развития, а как развития поступательного, .линейного, необратимого. Для средневековой христианской идеологии «священная история» шла от сотворения мира к закону Моисея (Ветхому завету), а от закона Моисея к Новому завету. Книги Нового завета обещают «новое небо и новую землю». Раннее христианство объявляло войну циклическим концепциям древности. Оно говорило, что по кругу блуждают нечестивцы. История же движется вперед к намеченной богом цели — к вечному блаженству.9 Так на место идеи циклического развития приходила идея прогресса. Но идея эта была облечена в мистическую _форму движения к цели, определенной богом. j Периодизацию истории средневековые историки заимствовали / из священного писания. Августин делил историю человечества на шесть периодов, подобно тому как на шесть дней было разделено сотворение мира: 1) от Адама до потопа, 2) от потопа до Авраама, 3) от Авраама до царя Давида, 4) от царя Давида до вавилонского пленения, 5) от вавилонского пленения до Христа и 6) от рождения Христа до его грядущего второго пришествия и полного торжества града божия.
Наряду с августиновым делением всемирной истории на шесть периодов в средние века была распространена уже упоминавшаяся периодизация по четырем монархиям, заимствованная из библейской книги пророчеств Даниила, а затем подвергшаяся толкованию современника Августина блаженного Иеронима._Эта_ периодизация прочно вошла в исторические произведения западного и византийского среднезековья. У Иеронима за Вавилонским мировым царством следовало Персидское, за ним царство Александра Македонского, и наконец Римское. Германские и итальянские хронисты обращались в XI в. к теории четырех монархий, когда обосновывали вселенские притязания германских королей, с одной стороны, и римских пап — с другой. И те и другие объявляли себя наследниками Римской мировой державы. В конце XV — начале XVI вв. теория преемственности мировых монархий была взята на вооружение русской великокняжеской публицистикой и историографией.
Христианство, ставшее официальной религией эксплуататорского общества, далеко отошло от нравственных идеалов ранних христиан. Уже Августин, признавая, что перед богом нет господ и нет рабов, добавлял: «В наш злой век равенство людей перед богом не исключает ра-зличий в общественном положении, и брат во Христе может быть рабом во плоти». И все же христианская мораль не только призывала угнетенных к покорности и непротивлению, но и угнетателей к милости и благотворительности. Конечно, пропаганда христианской любви и добра использовалась средневековой церковью для прикрытия религиозных войн, пыток инквизиции и сожжения еретикэв. Но было бы наивно сводить роль христианской морали к такому прикрытию. Ее гуманные принципы во многом объясняют широкое распространение христианства и его устойчивость.
Религия единого бога способствовала расширению кругозора средневековых историков, побуждала их писать не только о своем народе, но и о «христианском народе» в целом. Развивались взаимосвязи и взаимопонимание исторических литератур христианского мира. Нельзя также забывать, что средневековье было эпохой зарождения современных европейских национальностей, национальных языков и национальных государств. А это обстоятельство имело значение для развития национальных историографии. Средневековые историки проявляли большой интерес к происхождению народов и государств. И чем сильнее народности осознают себя как единство, тем настойчивее пробиваются в