загрузка...
 
Построение дискурса
Повернутись до змісту

Построение дискурса

Деятельность Буслаева, связанная с периодом становления сравнительно-исторического языкознания, отмечена противоречиями, характерными в целом для так называемого «философского века в языкознании» [Амирова и др. 1975, с. 324].

Можно принять в целом мысль М. К. Азадовского о том, что «Буслаев воспитывался на романтической литературе и на всю жизнь остался верным этим впечатлениям. Он и в 60-х годах оставался на позиции романтизма и оказывался как бы на рубеже двух эпох: с одной стороны, он был зачинателем новой критической науки, с другой, — последним романтиком, бережно хранившим основные романтические воззрения на народность и народную поэзию» [Азадовский 1963, т. 2, с. 67].

В творчестве ученого своеобразно сочетались романтические (интуитивистские) и рационалистические (просветительские) тенденции. Он стремился к построению языкознания как строгой науки, образцом для которой служили науки об органической природе. Например, во введении к «Опыту исторической грамматики русского языка» Буслаев выражал уверенность в том, что «грамматика стала уже не искусством, а положительною наукою о языке» [Буслаев 1858, ч. 1, с. XVI]. Буслаев постоянно возвращался к обоснованию строгого метода в языкознании и в истории народной словесности [Путилов 1976, с. 6-7; Баландин 1988а, с. 4]. Именно своей основательностью и достоверностью разыскания Буслаева отличались от дилетантских сочинений многих его предшественников-самоучек. Здоровый эмпиризм и научная трезвость никогда не позволили бы Буслаеву чрезмерно увлечься какой-нибудь односторонней теорией. Один из учеников Буслаева вспоминал, что он всегда учил студентов «не петь с чужого голоса, а добывать свое... обращаться непосредственно к источникам, к сырому материалу и проверять на нем все положения, даже и считающиеся твердо установленными» [Кирпичников 1898, с. 159].

В то же время Буслаев всегда смотрел на предмет своего изучения (будь это язык, народная поэзия, древнерусская письменность или иконопись) глазами восторженного и влюбленного поклонника, и его утверждения о том, что язык — это поэзия, что эпическое творчество всегда истинно и прекрасно и т. п., не являются лишь теоретическими концептами, но отвечают его живому и искреннему ощущению. Вспоминая в старости о своих первых шагах на научном поприще, Буслаев свидетельствовал: «Меня никогда не удовлетворяла безжизненная буква: я чуял в ней музыкальный звук, который отдавался в сердце, живописал воображению и вразумлял своею точною, определенною мыслью в ее обособленной, конкретной форме» [Буслаев 1897, с. 281]. При рассмотрении языка, мифологии и народной словесности Буслаев акцентирует их творчески-деятельностный и художественный характер. Индуктивный, аналитический подход, применяемые ученым «микроскопические наблюдения и химический анализ» [Буслаев 1858, ч. 1, с. XVI] дополняются эстетическим любованием народной поэзией и интуитивным вчувствованием в смысловые оттенки родного языка.

Это художественное, эстетическое начало, лежащее в основе научных разысканий Буслаева, в полной мере ощущали его современники. «Глубокое изучение, с одной стороны, и необыкновенное чутье, с другой, сообщают высокое значение книге г-на Буслаева...», — утверждал поэт и критик А. А. Григорьев в рецензии на ИО [Григорьев 1861, с. 180]. Академик В. Ф. Миллер в речи памяти Буслаева говорил о том, что Буслаев «был прежде всего ученый художник, высокий служитель не только науки о поэзии, но и поэзии науки» [Миллер В. 1898, с. 6]. В каждом «специальном вопросе, который он разрабатывает, вы чувствуете „душу живу44 автора. Он не только старается убедить вас фактами и доводами: он старается внушить вам то же чувство любви и художественного наслаждения, которое испытывает сам» [там же, с. 7]. О том, что Буслаев «поэт в душе», писал и Н. Г. Чернышевский в «Полемических мечтаниях», хотя для него это было скорее негативной характеристикой [Чернышевский 1950, с. 742].

Филологические и искусствоведческие работы Буслаева проникнуты нравственным пафосом, суть которого хорошо передал А. Н. Веселовский: «...любовь к своему народному, основанная не на отрицании чужого, а на его понимании и признании...» [Веселовский 1886, с. 165-166]. Само обучение родному языку, согласно Буслаеву, преследует нравственные цели: «Язык, как выражение нравственной жизни народа, подлежит законам высокой нравственности, ибо составляется не случайною прихотью изобретателя, а устами целого народа, как орудия творческой силы» [Буслаев 1992, с. 382]. Буслаев неоднократно писал о том, что «близкое знакомство с памятниками русской старины более нежели поучительно; оно действует нравственно, облагораживает, заставляя любить и уважать свое, благоговеть перед памятью о прошедшем и сознательно идти вперед, беспристрастно оценивая те средства к просвещению, которые завещала нам старина» {Буслаев 1856а, с. 34].

В обращении науки XIX в. к «скромной деятельности народных масс» ученый видел «подвиг высокой гуманности», в котором слились воедино «наука и нравственное чувство»: «Признание высоких поэтических достоинств за простонародными песнями и сказками было столько же подвигом • великодушного самоотвержения со стороны цивилизованного общества, сколько и знаком зрелости эстетического вкуса, сказавшегося в пользу простоты и естественности <...> При таком взгляде уравниваются в своих достоинствах все народности, к какой бы породе они ни принадлежали, и на какой бы степени цивилизации ни стояли...» [Буслаев 18726, с. 651].

А. Н. Веселовский справедливо отмечал «красивый, несколько торжественный стиль» Буслаева [Веселовский 1886, с. 157]. По наблюдениям И. Л. Кызласовой, стиль ученого отличают изящество, простота, легкость и образность; лишенный стилизации и нарочитости, он, по-видимому, впитал в себя особенности устной речи ученого [Кызласова 1985, с. 72].

Тонкое наблюдение о творческой манере Буслаева сделал И. В. Ягич: «Соображения Буслаева навеяны иногда столь нежно, что при малейшем соприкосновении критикующего разума расплываются. Они не легко поддаются подробному анализу» [Ягич 1910, с. 540]. Действительно, многие понятия, которыми пользуется Буслаев для характеристики языка (такие, как «живописность», «изобразительность», «пластичность», «свежесть», «организм», «жизнь», «дух» и др.) многозначны и лишь весьма условно могут быть переформулированы в современных лингвистических терминах.

Буслаев был, несомненно, человеком увлекающимся. Он не боялся самому себе противоречить, скорее, наоборот, его можно заподозрить в любви к диалектической игре с противоречиями. Он не строил систематическое учение, а стремился в каждом конкретном случае осмыслить явление искусства или народной словесности во всем многообразии их внутренних смыслов и культурно-исторических контекстов.

Буслаев был прекрасным лектором и непревзойденным популяризатором. Его статьи всегда ясно и четко построены. Многие из них и сегодня читаются с живым интересом. А экскурсы в эстетику, этику, параллели из области изобразительного искусства придают им общекультурное значение.

Наиболее значительные статьи Буслаева посвящены разработке какой-нибудь одной проблемы (например, «Эпическая поэзия», «Русский быт и пословицы», «Мифические предания о человеке и природе»); другие ограничиваются одним жанром народной словесности либо одним произведением, однако Буслаев, как правило, рассматривает частные факты в свете определенной методологической проблемы, на широком культурно-историческом фоне (статьи «Славянские сказки», «Повесть о Горе-Злочастии» и др.).

Многолетние занятия историей искусства привели Буслаева к выводу о глубокой внутренней связи живописи и литературы. Он много занимался книжным орнаментом, заложил основы теории иллюстрации, пришел к важнейшему выводу о стилистическом единстве литературы и изобразительного искусства одной эпохи [Кызласова 1985, с. 50-51]. В широком сопоставлении живописи и словесности, письменных и устных традиций, языка и литературы можно видеть проявление романтического универсализма Буслаева [Егоров 1991, с. 213].

Для характеристики творческой манеры Буслаева приведем две цитаты из его сочинений. В статье «Русский народный эпос» он высказывает мысль о том, что эпос существует только в виде эпизодов и тем не менее представляет собой единое «всеобъемлющее целое»: «Эпизодическое существование эпоса, вполне согласное с постоянно эпизодическим его употреблением в народе, определяет всю историческую его судьбу, все его внешнее развитие. Со временем одни эпизоды пропадают, другие возникают вновь, иные подновляются по требованию новых обстоятельств и воззрений и, так сказать, покрываются новыми наростами. Однако, несмотря на это постоянное видоизменение составных частей, целое остается невредимо, пока в народе не угасла жизнь эпического творчества. Точно так дерево остается свежо и исполнено жизни, пока здоров его корень, сколько бы ни меняло оно ветвей и листьев. Потому, замечу мимоходом, мне кажется, отличается необыкновенным художественным тактом, в некоторых языках, наименование эпизодов народного эпоса ветвями (branches)» [Буслаев 1861а, т. 1, с. 415]. Сравнение с деревом помогает объяснить, каким образом в эпосе сочетаются целостность и фрагментарность, как, видоизменяясь и обновляясь, он остается все же неизменным в своей основе. В то же время это сравнение обладает несомненным «художественным тактом» и как бы переключает текст в иной — эстетический — регистр, благодаря чему мы не просто постигаем природу эпических произведений, но и восхищаемся их красотой и целесообразностью.

Второй пример заимствован нами из статьи Буслаева «Русский богатырский эпос». Ученый пересказывает сказку «Данило Бессчастный» из сборника А. Н. Афанасьева и замечает по поводу образа девицы-лебедя: «Трудно найти в эпической поэзии родственных народов более изящное и точное выражение для характеристики этого обоюдного мифического существа, оборотня Лебедь-девицы. Сквозь великолепные золотые перья и жемчужную головку Лебеди мелькают нежные и прекрасные формы самой девицы, которая, будто бы северная Фрея, только на время оделась в воздушную оболочку своей пернатой одежды. Поэтический, пластичный образ русской сказки производит почти такое же впечатление, как те античные статуи греческого резца, которые сквозь роскошную драпировку изящно выказывают формы человеческого тела и каждое малейшее их движение!» [Буслаев 1887, с. 98]. Сравнение с античной статуей необыкновенно высоко поднимает образ русской сказки, ставя ее в один ряд с шедеврами мирового искусства. Замечательно и умение Буслаева наглядно представить образ, который имеет двойственную природу (это сразу и девушка, и лебедь), причем разные ипостаси единого целого как бы сосуществуют и просвечивают одна через другую, Такое видение образа, когда сквозь прозрачную оболочку маячит внутренняя суть или под одним слоем открывается другой, более глубокий, вообще свойственно Буслаеву, Например, по наблюдениям ученого, «и в песнях Эдды, и в рапсодиях гомерических поэтическая форма еще так прозрачна, что нисколько не закрывает собою внутреннего, собственно мифологического смысла предания» [там же, с. 227]. А по поводу текста XIV р. «Спор Земли р Морем» Буслаев замечает; «Даже сквозь понятия христианские нашему древнему грамотнику виделись поэтические образы земли и моря, в их мифологическом значении» Буслаев 1990, с. 46],

Характерная для Буслаева особенность построения научного дискурса заключается в том, что конкретно-научное введение проблематики сочетается с философско-эстетическим. Одно значение термина словно поверяется другим, вступает с ним в своеобразный диалог, благодаря чему понятия теряют свою определенность и приобретают дополнительную смысловую глубину.

Такие категории, как «язык», «эпос», «миф», используются ученым то с конкретным значением, то с предельно обобщенным. Например, под «эпосом» он может понимать не только совокупность былин и соотнесенных с ними содержательно произведений устной и книжной словесности, но и вообще все словесные произведения народа, включая и сам язык как единое художественное целое. В статье «Русский народный эпос» Буслаев утверждает: «Народный эпос — во всех разнообразных проявлениях, начиная от мифа и чарующего заклятия, этого отголоска религиозных мифических обрядов, и до детской игры, сопровождаемой стихами и причитаньями, и до колыбельной песни — есть не только выражение народного быта, но даже сама народная жизнь, возведенная на первую степень сознания и перелитая в прекрасные звуки родного слова. Потому только в связи с характеристикою первоначального эпического быта самого народа возможно себе составить верное и полное понятие об этом существенном, основном роде поэтической деятельности. Совокупному, так сказать, собирательному творчеству народной фантазии и этому ровному, неизменному течению эпоса соответствует строгая обрядность эпического быта, подчиненная верованию и сопровождаемая неизменными, обычными проявлениями в действиях и самых словах. С самого рождения и до смерти вся жизнь человека подчиняется этому ровному эпическому течению, руководимая верованьями старины, оглашаемая звуками родного слова (эпоса) в его разнообразных проявлениях» [Буслаев 1861а, т. 1, с. 414]. Итак, эпос — это и «выражение народного быта», и сама народная жизнь, перелитая в звуки родного слова, он и «соответствует строгой обрядности эпического быта», и сам является его органической частью. Буслаев характеризует эпос сразу в двух отношениях — как словесное произведение, существующее по собственным внутренним закономерностям, и как бытовое явление, представляющее собой выражение эпического быта.

Часто встречаются у Буслаева обороты, построенные по схеме: «нечто представляет собой не то, а это» или «не только то, но и другое», причем вторая часть не отменяет первую, а лишь констатирует ограниченность и недостаточность заложенного в ней содержания. Например: «Слово— не условный знак для выражения мысли, но художественный образ, вызванный живейшим ощущением, которое природа и жизнь в человеке возбудили» [Буслаев 1861а, т. 1, с. 1]. Слово, конечно, может быть и «условным знаком для выражения мысли», но гораздо важнее, по мнению Буслаева, то, что первоначально оно являлось художественным образом.

Подчас целые фрагменты текста строятся на таком «сталкивании» разных значений одних и тех же слов и выражений. Так, Буслаев отмечает в статье «Областные видоизменения русской народности»: «И доселе поэты любят живописать душевные движения метафорически, заимствуя свои краски от видимой природы. Такой способ представления обязан своим происхождением не одному свободному творчеству, но и невольной потребности, вложенной в человека вместе с языком, так что, давая умственным и нравственным понятиям осязательные образы, поэзия только продолжает некогда остановившееся дело языка. В эпоху образования языка и поверий такая метафора была необходимой, существенной оболочкою языческих верований, олицетворявших душевные силы в образы вещественной природы. Действие народной фантазии в этом случае представляется исследователю в такой, неразрешимой цельности, что он взял бы на себя большую ответственность, если б. без точных доказательств, по одному умозрению, решился подчинить формы языка верованиям или, наоборот, верования — формам языка. Конечно, бывают случаи и того и другого; но вообще и постоянно оказывается несомненным взаимное действие образующихся поверий и языка. Понятно, что под языком здесь разумеется не случайное стечение звуков, а та зиждительная, известная под именем дара слова, сила, помощью которой народ вносит в свое умственное достояние всю природу и жизнь, обнаруживает первые попытки самопознания и находит вернейший и чувствительнейший орган для взаимного общения» [там же, с. 166]. Таким образом, метафорическое изображение душевных движений — плод не только свободного творчества, но и «невольной потребности, вложенной в человека вместе с языком»; язык же не просто членораздельная речь, но и божественный дар слова. В принципе Буслаев готов допустить, что и язык может влиять на верования, и верования на язык, однако изначальным и наиболее принципиальным ему представляется «взаимное действие образующихся поверий и языка» и «неразрешимая цельность» народной фантазии. Верования находятся с языком в отношениях взаимосогласованности и взаимовлияния; они рождаются вместе, как единое целое, и лишь постепенно дифференцируются, но продолжают при этом многообразно воздействовать друг на друга.

Приведем еще одно рассуждение Буслаева из той же статьи «Областные видоизменения русской народности»: «Независимо от безотчетных убеждений, воспитанных верованиями мифической эпохи, природа оказывала на человека свои обычные действия, производя известные впечатления, свойственные тем силам, которыми они возбуждались. И в старину так же, как и теперь, чувствовали, что огонь греет, мороз знобит, свет веселит и оживляет. Здравому смыслу предоставлялось отыскивать мнимую связь между сказанными убеждениями и действиями природы. В развитии корня слова по различным значениям лингвистика ограничивалась прежде только логическим путем, не признавая в творчестве языка произвольных увлечений фантазии, чем значительно ослабляла участие языка в духовном развитии народа. Чтоб не растеряться в разноголосице звуков и необъятной массе слов и грамматических форм, весьма естественно наука сначала должна была искать себе путеводной нити только в отвлеченных логических категориях и, утомясь сухим анализом звуков и форм, не могла почувствовать в языке той свободной игры звуков и представлений, которая дает слову все свойства художественного произведения. Как художественное произведение, слово подчиняется и законам логики; но, как художественное же произведение, оно не исчерпывается ими вполне. Основное впечатление, проведенное по различным значениям слов, может быть оправдано и логически; но коренится оно на живом, непосредственном ощущении» [Буслаев 1861а, т. 1, с. 159-160]. В качестве примера ученый указывает на то, что в диалектах сближаются «понятия света и зрения с понятиями быстроты, удара, полета или бега, разреза и т. п.» [там же, с. 160].

Весь приведенный отрывок организован противопоставленными друг другу тезисами, которые, однако, не исключают друг друга, а находятся в отношении дополнительного распределения: «безотчетные убеждения, воспитанные верованиями мифической эпохи» сочетаются с эмоционально-чувственным восприятием реальных «действий природы», логические отношения в языке — с «произвольными увлечениями фантазии», язык и подчиняется законам логики, и независим от них. Каким именно образом соотносятся друг с другом логическое оправдание слова и впечатление, на котором основано его производство, «безотчетные убеждения» и «живые, непосредственные ощущения», — это в общем остается не вполне ясным. Буслаев формулирует проблему, которая может решаться самыми разными способами, а может и вообще остаться без решения: история «весьма часто может останавливаться в своих решениях и вместо гипотезы, хотя и остроумной, но ни на чем не основанной, признает иную грамматическую форму скорее за факт необъяснимый, нежели возьмется за логическое его объяснение» [Буслаев 18506, с. 44].




загрузка...