21 Апраксина Татьяна Игоревна – петербургская художница, выставлялась в Москве, Петербур- ге, а также за рубежом (в частности, в США). Редактор газеты ?Апраксин Блюз?. Публикуемые воспоминания написаны в 1998 году.
21 Апраксина Татьяна Игоревна – петербургская художница, выставлялась в Москве, Петербур- ге, а также за рубежом (в частности, в США). Редактор газеты ?Апраксин Блюз?. Публикуемые воспоминания написаны в 1998 году.
ли он таким и раньше, как это случается иногда, когда человек сразу появ- ляется на свет с кристальной душой, или таким его сделал весь предшество- вавший жизненный опыт. Это не имело значения. Передо мной был резуль- тат, который я приняла с абсолютным доверием.
В моей живописной практике портрет А.Л. Локшина и по сей день остается исключительным примером взаимодействия особого рода, у меня больше не было случая столкнуться с чем-либо подобным.
* * *
Все началось в конце сентября 1986 года. Я ехала в Москву, собира- ясь задержаться там как можно дольше. Стоило воспользоваться поездкой, чтобы получше освоить столичную музыкальную среду. Знакомых музы- кантов в Москве у меня было немного, и я просила своих ленинградских друзей дать мне ориентиры, рекомендации.
Борис Тищенко был одним из первых, к кому я обратилась. Услышав
мою просьбу по телефону, он сразу сказал: «Если вы будете в Москве, вам обязательно надо встретиться с Локшиным, Александром Лазаревичем. Это замечательный композитор и совершенно необыкновенный человек. Вот бы чей портрет написать! Дмитрий Дмитриевич очень ценил его как музыкан- та. Если хотите, приходите в Консерваторию, я как раз собираюсь дать сту- дентам послушать его музыку, вам тоже будет интересно. Заодно дам ад- рес».
Как лекция, так и музыка произвели сильное впечатление. Но все- таки: портрет – вещь серьезная, и я остерегалась делать выводы и давать обещания авансом. Когда дело касается профессиональных интересов, я могу полагаться только на продуманное решение.
Тищенко сказал, что уже отправил в Москву письмо, где предупре- дил о моем приезде. Он добавил, что Александр Лазаревич очень болен, вряд ли можно ждать, что он поправится. Недавно его частично парализова- ло, он не поднимается с постели и даже не может говорить – за него разго- варивает жена.
Откровенно говоря, я с трудом представляла себе встречу с таким
больным композитором.
* * *
Оказавшись в Москве, я не сразу решилась позвонить – а что, если мое появление окажется некстати и только усложнит положение. Все же после некоторых колебаний пришлось набрать номер.
Вспоминая тот первый звонок и все, что последовало за ним, я и сей- час испытываю глубокое волнение. С тех пор прошло больше десяти лет, и все эти годы я не находила в себе достаточной душевной устойчивости, чтобы вновь погрузиться в переживания того времени, испытать их остроту. Теперь, когда я отважилась писать об этом, я стараюсь настроиться как можно более формально, сохраняя безопасную дистанцию.
* * *
В трубке чуть слышно звучал неровный, слабый, как шелест, глухо- ватый голос, почти шепот. Его было больно слушать, казалось, что он пре- рвется прямо сейчас. Я почувствовала себя ужасно виноватой, что позвони- ла. Но тут же разговор перехватила Татьяна Борисовна, и ее тон, уверенный и приветливый, подбодрил меня. Мы договорились о встрече.
* * *
В этот дом я странным образом всегда опаздывала, хотя вообще это не моя привычка. Первый мой визит был отмечен почти двухчасовым опо- зданием! Татьяна Борисовна по телефону подробно описала маршрут, но от растерянности в дороге у меня все как-то не сходилось: я попадала не на те линии, не в те троллейбусы, уезжала в обратном направлении, выходила не на тех остановках. Ужасаясь своей внезапной расхлябанности, обезумев от оплошностей с транспортом, путаясь в расположении домов и подъездов и, наконец, попав на нужный этаж, оказываюсь в темноте: на лестнице нет света. Долго ищу зажигалку, долго при слабом огоньке, обжигая пальцы, ищу дверь в квартиру, долго не могу найти звонок. Готовая к холодному приему, нажимаю на кнопку.
Дверь открывается, и сразу все преображается. Меня встречают так тепло и радостно, что я тут же забываю свои несчастья. Как это прекрасно – вся семья выходит встречать гостью: как будто меня здесь уже заранее лю- бят, как будто я ужасно важная персона.
А когда я вижу медленно приближающегося по коридору Александра
Лазаревича, внутри что-то резко щелкает, как совпавшие стрелки часов.
Почти невесомый, почти бестелесный, едва стоявший на ногах, опи- равшийся правой рукой на палку, а левой державшийся за стену, колебле- мый, как осенний лист, малейшими движениями воздуха, он показался мне не столько больным, сколько безмерно изнуренным и обессиленным стра- даниями, бесплотным, как легкая дымка, со светлым взглядом, полным по- детски открытого внимания и доверия.
Впервые увидев его лицо, я была совершенно околдована его почти вызывающей утонченностью. В нем было нечто, чего я раньше нигде не встречала – я бы назвала это «печать чистых мыслей». Надо бы подобные лица вносить в Красную книгу и охранять, как святыню. Мне оно казалось совершенно нереальным – как звук, который можно видеть глазами. Но вот, оно прямо передо мной, я его УЗНАЛА, и это вызывало мистическое чувст- во вмешательства свыше.
* * *
Я моментально влюбилась в эту семью, в этот дом. Меня покорила атмосфера искреннего внимания и доброжелательности. И какая находка – семья, где все понимают и поддерживают друг друга. Каждый раз, когда я туда звонила, первое, что я слышала – кто бы ни взял трубку – был вопрос:
«Таня, когда вы к нам придете?» В супружеской паре была заметна особая сплоченность, глубокое внутреннее родство, которое, как правило, создает- ся близостью перед лицом общих испытаний.
* * *
О портрете заговорили в первый же вечер. Я не могла обещать ниче- го конкретного, но уже точно знала, что пришла не напрасно. Это был мой
«небесный заказ» – как будто я причастилась, проглотив сжатую пружину, которая рано или поздно, в свой срок, неизбежно должна начать раскручи- ваться.
Не рассуждая о том, какую форму примет работа, я решила действо- вать по обычной схеме, и первое, с чего надлежало начать – это насквозь про- питаться дымом нового костра, войти в резонанс: узнать-усвоить-полюбить. Только после этого начинается творчество.
* * *
Время шло. Александр Лазаревич постепенно перестал пользоваться палкой и мог спокойно ходить по квартире. Он старался проявлять под- черкнутое гостеприимство, оказывать маленькие услуги. Теперь он со всеми сидел за ужином.
Ужин – это было обязательно. Стоя на кухне, Александр Лазаревич
терпеливо ждал, когда я вымою руки, а затем приглашал за стол: «Таня! Проходите. Садитесь на ПРИСУЩЕЕ вам место!» Такова была неизменная формула. «Присущим» мне местом на маленькой кухне стал стул у стены, зажатый между столом и чем-то еще. Александр Лазаревич сидел обычно
тоже у стены, напротив, возле двери. Разговоры, начатые за ужином, про- должались затем в комнате. Там же можно было слушать музыку.
Содержание наших бесед я помню плохо. Главным было другое: сла- бый плавающий звук напряженного высокого голоса, неповторимость ин- тонации, тонкий, органичный, лишенный манерности аристократизм пла- стики, одушевленный и непринужденный – поднятые брови, удивленный взгляд, своенравный поворот головы, изящный наклон.
Порой казалось, что он живет, как привидение или как небожитель – не касаясь земли, всегда чуть-чуть НАД. Но в этой надземности прослежи- вался след боли, было что-то от тех, кто приучился ходить босиком по рас- каленным углям или битому стеклу. И на всем – едва уловимый налет иску- пительного, жертвенного всепрощения, всепонимания, как драгоценная па- тина на археологической редкости. Некоторые детали сложной биографии, которые я успела узнать, вполне, на мой взгляд, это объясняли. Хотя, по большому счету, я не чувствовала необходимости знать еще что-то – мне хватало того, что было передо мной.
Видя такое редкостное и, по всем признакам, инопланетное сущест-
во, делающее искренние попытки выглядеть простым земным человеком, я изнывала от сознания эфемерности, ненадежности его присутствия здесь, так близко, рядом с нами. Попрощавшись и выйдя на улицу, я каждый раз чувствовала себя разбитой и опустошенной. Часто в слезах, я едва волочила ноги, как будто все жизненные силы остались за закрывшейся дверью.
Наши встречи, по существу, были очень редкими – считанные разы. Частота моих визитов определялась состоянием здоровья Александра Лаза- ревича. Честно говоря, не думаю, что была бы способна выдержать более интенсивное общение – такого невероятного напряжения оно мне стоило.
* * *
Однажды я принесла слайды своих картин. Среди них был портрет Д. Шостаковича («Лики Шостаковича», 1986). Поговорили о портрете, а затем переключились на самого Дмитрия Дмитриевича. Александр Лазаревич вспомнил незначительный эпизод, случившийся в Доме композиторов в Москве. Шостакович уже был болен, врачи потребовали, чтобы он отказал- ся от курения, это давалось ему непросто, и Ирина Антоновна, сопровож- давшая его повсюду, следила за тем, чтобы предписание не было нарушено.
Александр Лазаревич сказал, что как раз курил, стоя на лестничной площадке, когда к нему подошел Шостакович и торопливо, оглядываясь, попросил дать затянуться. Из этого ничего не вышло – Ирина Антоновна успела вовремя.
Александр Лазаревич давно и сам не курил, конечно. Кофе тоже был под строгим запретом, Когда он услышал, что у меня те же вкусы, что были прежде у него, он настоял на том, чтобы собственноручно приготовить мне порцию кофе в блестящем кофейнике, когда-то специально привезенном для него из-за границы. Он сказал, что обязательно должен приготовить ко- фе сам, это отчасти заменит ему удовольствие от напитка, который был ему теперь недоступен.
* * *
Он старался следить за тем, что происходит без него в музыкальном, композиторском мире. К этому времени я уже определила круг своих музы- кальных контактов в Москве и бывала неплохо осведомлена о некоторых событиях, представлявших интерес. Среди знакомых появились исполните- ли, композиторы, скрипичные мастера. Я старалась как можно чаще пользо- ваться возможностью присутствовать на концертах и репетициях Квартета им. Бородина, тогда же прослушала несколько концертов композиторского фестиваля «Московская осень» и впервые попала на «Декабрьские вечера» в Пушкинский музей.
Действительно, с Александром Лазаревичем мы больше всего гово- рили о музыке. Он очень внимательно выслушивал мои подробные отчеты, интересовался деталями, реагировал неожиданно темпераментно, иногда болезненно остро. Как-то я застала его слушающим по радио трансляцию одного из фестивальных концертов. Исполнялось сочинение А. Шнитке. Я впервые увидела Александра Лазаревича в состоянии крайнего раздражения и досады. Не помню, что именно его задело, но что-то в этой музыке ос- корбляло его, в нем вдруг проснулась гордая агрессивность, сознание своего права на категоричность оценки.
* * *
Между тем, дождавшись, когда он немного окреп, мы устроили наш единственный портретный сеанс. Нужен был хотя бы минимальный матери- ал, сделанный с натуры, а сам портрет я собиралась писать там, где времен- но остановилась.
Александр Лазаревич немножко нервничал. Он сомневался, что пра- вильно одет и хорошо причесан. На нем была рубашка, а сверху теплая шерстяная кофта. Отросшие пряди легких белых волос колыхались вокруг головы, словно тонкие перья. Я заверила, что все прекрасно. Он был таким, каким мог быть только он – это все, что было нужно.
Сеанс проходил в его комнате. Я усадила его на середину, против ок- на. Мы почти не разговаривали. Постепенно он перестал смущаться и по- чувствовал себя свободнее. Позировал он добросовестно, стараясь не дви- гаться, хотя я разрешила и шевелиться, и даже говорить. Он сидел тихо, чуть покачиваясь, иногда улыбка – задумчивая, печальная – появлялась на его лице.
Вообще-то меня, как художника, давно интересуют исключительно музыканты, причем музыканты в действии – во ВЗАИМОдействии с инст- рументом. Обязательность присутствия в картине музыкальных атрибутов не просто указывает на профессиональную принадлежность, но задает осо- бое смысловое направление, многослойность содержания. Музыкант с ин- струментом сам превращается в инструмент.
Здесь все обстояло иначе. Человеческая, композиторская природа Александра Лазаревича, виртуозно отточенная работой сознания и органич- но проявленная во вне, обладала такой самодостаточной музыкальной выра- зительностью, что любое дополнение выглядело бы натяжкой. Он был сам – прекрасной работы музыкальный инструмент, чуткий, тонкий, богатый обертонами.
Я успела сделать несколько набросков углем, и мы прервали работу: Александр Лазаревич утомился, я и сама чувствовала обморочную слабость. Решили, что продолжим в другой раз, однако, удобного случая для этого так и не нашлось, и мне пришлось довольствоваться своими перв оначальными
прикидками.
* * *
Я приколола наброски к стене, водрузила на мольберт заготовленный холст на подрамнике и довольно бодро приступила к делу. Тогда мне и в голову не приходило, что эта желанная работа может обернуться длитель- ной пыткой.
На то, чтобы написать портрет, ушло почти четыре месяца – это вме- сто какой-то пары недель, как я предполагала. И все это долгое время меня не оставляло удручающее чувство собственного бессилия. Ну как, скажите на милость, материализовать тонкую душевную отточенность с ее опасной хрупкостью и, одновременно, несокрушимой стойкостью?
* * *
Всякая живописная, художественная дерзость была здесь бесполезна и неоправданна. Меня поработило мое же благоговение перед совершенст-
вом реального образа, полного высокого очарования: как бы полностью из- житое тело и почти один обнаженный дух. Живая волшебная субстанция: смесь умудренности и наивности, искушенности и чистоты, доверчивости и язвительности, мягкости и беспощадности.
Казалось, невозможно избежать огрубления, обобщения, которые в этом случае были равносильны варварству, даже кощунству. Я хорошо соз- навала, что изображение полностью удовлетворяло бы меня, только если бы оно могло само, своей волей проявиться на холсте, сохранив живую трепет- ность модели. Моя же задача состояла лишь в том, чтобы дать этому осуще- ствиться, по возможности не препятствуя таинственному процессу.
Когда приходится иметь дело с натурой, я всегда иду от сущности, от
внутренней основы – ей надлежит покорить, пленить меня настолько, чтобы пульсация ее жизни сделалась для меня осязаемой, как моя собственная.
Принявшись за портрет, я сразу оказалась в тупике. Малейшее при-
косновение кисти моментально меняло всю картину, лицо на холсте пре- терпевало невероятные превращения. Их контрастность обескураживала. Я начала бояться своевольного изображения. Оно отказывалось слушаться, оно хотело жить своей собственной жизнью, полной капризов и причуд. Лицо внезапно становилось сердитым или почти бессмысленным, а порой вдруг приобретало плоское обывательское выражение. На нем попеременно проявлялись подавленность, страх и, наоборот, надменность и самодоволь- ство.
Часами я затравленно кружила вокруг мольберта, не в силах что-либо предпринять. Лицо с портрета преследовало меня, как кошмар, где бы я ни находилась. Оно проживало самые противоречивые фазы. Живость, уста- лость, любопытство, неприязнь, насмешка, равнодушие – и безграничная скорбь. Мне никак не удавалось его усмирить, оно прятало как раз то, что я искала с отчаянным упорством. Это становилось совершенно невыносимым, временами я начинала ненавидеть портрет – за его власть надо мной, за не- повиновение, наводившее на мысли о колдовстве или порче.
Мольберт стоял в комнате, наискосок от входа, прямо под дурацкой
люстрой – свет был плоский, невыразительный и очень неудобный. В при- хожей, куда выходила дверь, висело на стене зеркало. Как-то, собравшись на улицу и одевшись, я подошла к зеркалу и содрогнулась от ужаса, увидев отражение портрета за распахнутой дверью – это был полный провал. Меня подмывало подойти к телефону и одним звонком прекратить пытку, сооб- щив, что портрет не удался, и я оставляю всякие дальнейшие попытки. Уве- рена, ко мне никто не стал бы относиться хуже!
Так или иначе, зловредному розыгрышу пора было положить конец. Я не могла больше решать этот ребус в одиночку. Портрет надо было спа- сать.
* * *
Холодную зиму Александр Лазаревич переживал тяжело. Я с нетер- пением ждала возможности вновь его увидеть. Моя битва с химерами могла меня доконать. Необходимо было глотнуть из источника, уточнить впечат- ление, проверить глазами детали. Когда, наконец, этот день настал, я весь вечер не сводила глаз с такого уже знакомого лица. Хотя теперь оно откры- лось мне гораздо глубже, в нем, казалось, вовсе не было загадок, ни следа того бреда, который я ежедневно наблюдала на портрете и который отрав- лял мне существование. Я пристально вглядывалась в каждую мелочь и мысленно задавала свой вопрос.
Меня спрашивали, как двигается работа и скоро ли можно увидеть
готовый портрет. Я была в замешательстве и не могла ответить ничего внятного. Сказала, что есть некоторые трудности. У меня был последний шанс запомнить – впечатать, вживить, имплантировать, усвоить намертво, в кровь – все, что я вижу, понимаю, чувствую. В метаморфозах, происходив- ших с портретом, мне чудилась какая-то опасность, с которой я обязательно должна была справиться.
В промороженном троллейбусе, который вез меня к метро, я рыдала
от злости и отчаяния, как будто от меня зависело что-то невообразимо важ- ное, а я была бессильна и совсем не знала, что делать.
* * *
Мне не вспомнить точно, когда химеры начали отступать. Это про- изошло само – из глубины, из-под пройденных наслоений медленно стал проступать истинный рельеф. Душившее меня бремя недостижимого со- вершенства постепенно таяло, перетекая на картину и возвращая мне свобо- ду. Настал момент, когда неожиданно, как всегда, я поняла, что мне здесь делать больше нечего, разве что поставить подпись.
Я знала, что теперь портрет верен – настолько, насколько его модель
отразилась в моем переживании. Вопрос был в том, соответствует ли это отражение восприятию других людей, знавших Александра Лазаревича ближе и дольше, чем я. Углубившись в работу, я могла отчасти утратить объективность.
Было неизвестно, как отнесется к портрету сам Александр Лазаревич, узнает ли себя. При первом взгляде на свое изображение почти все испыты-
вают шок – разной степени серьезности. Восприятие постороннего человека
– а только художник может по-настоящему дать представление о своем вос- приятии – часто оказывается неожиданным, дает непривычный ракурс, а главное, сильно отличается от знакомого отражения в зеркале. Надо обла- дать известной широтой взглядов, чтобы принять точку зрения извне, и иногда на это уходит значительное время.
Портрет А.Л. Локшина работы Татьяны Апраксиной, 1986 г.
Как только картина хорошо просохла, я отвезла ее на «смотрины». Должна сказать, я даже не ожидала, что портрет настолько понравится. По- сле удивленной паузы Александр Лазаревич произнес своим хрупким бес- плотным голосом: «Я и не смел надеяться, что мне в жизни еще выпадет такой подарок». Он добавил, что видит в своем портрете и мои черты, и считает, что это делает его еще лучше.
* * *
Моя первая выставка в Москве открылась 31 марта 1987 года в ДК Института им. Курчатова. Конечно, я не смела предполагать, что Александр Лазаревич, уже много месяцев не покидавший квартиру, выберется взгля- нуть на картины. Тем более бесценным подарком стало для меня его посе- щение. Я не сразу поверила собственным глазам, увидев его вместе с Татья- ной Борисовной в подъехавшем такси.
С остановками он добрался до выставочного зала и, открыв дверь, за- стыл на пороге. Картины мои он до этого видел на слайдах, но здесь, на- стоящие, живые, они, конечно, выглядели иначе. Осмотр занял много вре- мени, а после, отдохнув, Александр Лазаревич взял книгу отзывов и, с тру- дом, усмиряя непослушную руку, сделал запись: «Ошеломляющее впечатление от выставки. А. Локшин».
* * *
Закрыв первую выставку, я сразу начала перевозить картины на сле- дующую, в Музей им. Глинки. Времени ни на что не оставалось, но мне бы- ло известно, что дела у Александра Лазаревича идут все лучше, а однажды Татьяна Борисовна сообщила, что он впервые после длительного перерыва пробовал играть на фортепиано.
После окончания второй выставки я доставила портрет обратно. Те- перь отпечатку надлежало постоянно находиться рядом с подлинником.
* * *
Последнюю нашу встречу я запомнила особенно хорошо. Александр Лазаревич показался мне окрепшим, по-новому спокойным. Было заметно, что он постепенно начинает входить в общий будничный ритм жизни. Не- ожиданно он заговорил о душе. Он сказал, что в последнее время часто об этом думает, ему хотелось бы как-то выяснить, есть ли душа и что же все- таки это такое? «Конечно – сказал он, – мы ведь привыкли считать, что это выдумки. Я могу верить в существование только таких вещей, которые можно измерить, потрогать, взвесить. – Его тонкие пальцы постучали по краю стола, – Мы материалисты, мы доверяем только тому, что может быть научно подтверждено. И все же в последнее время я часто думаю: а вдруг я ошибаюсь?»
Ему было неловко, он говорил небрежным тоном, как бы стараясь
показать, что вообще-то не придает значения всякой ерунде. И вдруг, пре- рвав рассуждения, глядя с неожиданной робостью, спросил прямо: «Таня, а вы как думаете, душа существует?»
Ему надо было немедленно, сейчас же получить ясный окончатель- ный ответ. Я посмотрела ему в глаза и очень серьезно ответила: «Я думаю, это единственное, что действительно существует». Я постаралась придать словам весомость: сейчас ему ОЧЕНЬ НУЖНА БЫЛА ДУША.
* * *
Я вновь уехала в Ленинград и не собиралась возвращаться в Москву:
мои столичные дела были завершены.
10 июня, в благодатную пору белых ночей, ко мне из Москвы приехала подруга, и мы решили прогуляться, любуясь разведенными мостами. Всю ночь бродили по набережной и к дому повернули уже около шести утра.
Мы шли молча. Было тихое прозрачное утро, еще безлюдное, с ко-
сыми полосами солнца на мокром после поливки асфальте. Проходя через Марсово поле, я заметила мелкую потерю: из браслета выпал камешек, про- стая стекляшка. И я никак не могла понять, отчего такой пустяк вызвал вдруг отчаянно-щемящее чувство непоправимости. С этим чувством я во- шла домой.
Это было утро 11 июня, и в девять часов зазвонил телефон.
Т.И. Апраксина
По ту сторону Реквиема
(отрывок)
От составителя:
Публикуемый ниже отрывок из эссе Татьяны Апраксиной, написанного вскоре после исполнения Реквиема Локшина на IV Международной конференции «Сопротивление в ГУЛА- Ге», нуждается в некоторых предварительных пояснениях. В течение примерно полувека обще- ственное мнение в музыкальных кругах, близких к Рихтеру, обвиняло моего отца в причастн о- сти к произошедшим в 1949 и 1950 гг. арестам математика А.С. Есенина-Вольпина и препода- вательницы английского языка В.И. Прохоровой.
В обширной статье Прохоровой «Трагедия предательства» (Российская музыкальная газета, 2002, № 4) ее обвинения в адрес моего отца были, наконец, опубликованы. В № 7/8
Российской музыкальной газеты за 2002 год я подробно ответил Прохоровой, объяснив нес о- стоятельность всех ее аргументов. В двух словах, суть в том, что В.И. Прохорова считает, что в ее квартире не могло быть подслушивающего устройства. Допусти она такую в озможность – ей не о чем было бы писать свою статью. Ведь все крамольные разговоры с моим отцом – предъявленные ей потом на следствии – велись именно в ее квартире (куда, как это следует из статьи Прохоровой, мой отец был приглашен и где он опасался подслушивания).
Впрочем, уже здесь Прохорова противоречит себе. Ибо в другой своей статье, посв я-
щенной Рихтеру («Он был всецело в жизни…» в сб. «Вспоминая Святослава Рихтера», М.: Константа, 2000, с. 47) пишет буквально следующее: «Стараниями «органов» у нас осв ободи- лась комната в общей квартире и мы оказались обладателями трех комнат (двоюродного брата и дядю арестовали). И Святослав стал там жить. <…> Кстати, за ним велась слежка не только в военное время, но и после войны, так как мать была за границей».
Странно, что в понятие «слежка» Прохорова не включает возможность прослушивания разговоров в квартире.
Добавлю, что такого прослушивания не могло не быть еще и потому, что родственни- ца Прохоровой – Вера Александровна Гучкова (она же Вера Трэйл) была заметной фигурой в советской разведке22. Дальнейшие подробности (в том числе ответ А.С. Есенину-Вольпину) можно найти в книге: Локшин А.А. «Гений зла», М., 2005.
Посторонним людям нередко кажется, что автор, создающий про- изведения искусства – личность с двойным дном, что в н?м сосу- ществуют, как два самостоятельных элемента, рядовой человек и от- дельный от него творческий механизм, выигранный в лотерею прибор, запускаемый в действие либо волей его обладателя, либо беспочвенны- ми и поверхностными порывами вдохновения, толкающими мастера к столу, мольберту или роялю, где и совершается процедура «сочинитель- ства». В остальное время, как кажется, механизм бездействует, и автор жив?т в режиме обычного человеческого существа, ничем не отличаю- щегося от остальных, и его голова наполнена примерно тем же со- держанием. На деле эта общепринятая модель больше соответствует фаустовской категории «почти» гения: «но две души живут во мне, и